ТЕТРАДЬ ВОСЬМАЯ (1937-1939 годы)

Мемуары Степана Васильевича Бондаренко. Эта часть написана в 1973-77 годах.

 

Усиление бдительности

1 января 1937 г. в Ростове застрелился первый секретарь Ростовского горкома партии, член бюро обкома, бывший секретарь Шахтинского горкома Колотилин, якобы разоблачённый как враг народа.
Вскоре состоялось собрание актива Шахтинской городской парторганизации, где речь шла о бдительности, о разоблачении и борьбе против прикрывающихся партбилетом врагов народа - правотроцкистских контрреволюционеров. Гневно клеймили позором врага народа Колотилина, долгое время подвизавшегося в Шахтах. "Некоторые" выступавшие резкой критике подвергли сидевшего в президиуме первого секретаря горкома Любарского и выражали ему недоверие - когда-то он поддерживал оппозиционеров. Он выступил с объяснением и сказал, что да, в своё время во время партийной дискуссии по какому-то вопросу поддерживал оппозицию, но вскоре признал свою ошибку, осудил оппозицию и после этого активно отстаивал и отстаивает генеральную линию партии. Это объяснение Любарского не встретило одобрения - никто не аплодировал ему. Ещё кто-то в таком же духе выступил из бывших оппозиционеров. Затем президиум неожиданно предоставил слово мне, чтобы я тоже рассказал о своей принадлежности к троцкистской оппозиции. Я был поражён; вышел на трибуну и заявил, что никогда ни к какой оппозиции не принадлежал и никогда и ни в чём никакую оппозицию не поддерживал. Рассказал, за что и как меня исключили из Института журналистики. Сказал, что наложенное партвзыскание партколлегия ЦКК сняла и разрешила вернуться в институт. Обо всем этом известно в ЦК ВКП(б), который направлял меня начальником политотдела МТС. Я доложил активу и о провокационном заявлении в моём кабинете Мотовилина. Но по тому, как зал реагировал на моё выступление, я почувствовал, что и мне актив не доверяет. В партийных организациях под лозунгом усиления бдительности уже была создана атмосфера недоверия и, я бы сказал, всеобщего подозрения.
Через несколько дней после актива начались аресты руководящих деятелей городской парторганизации. В январе 1937 г. первыми, как враги народа, в г.Шахты были арестованы первый секретарь горкома партии Любарский, председатель горисполкома Деревянко, управляющий трестом "Шахтантрацит" Непомнящий и другие. Их увезли в Ростов. В городе были поражены этими арестами, но все верили (верил и я), что они действительно враги народа - иначе разве их арестовали бы? Я не мог даже подумать, что такая же участь ожидает и меня.

 

Я работал в то время директором Сидорово-Кадамовской МТС (пос. Каменоломни, возле гор.Шахты). 9 февраля меня вызвали на бюро Шахтинского горкома партии по персональному делу. Заседание бюро вёл второй секретарь горкома Князев. Слово о моём "деле" было предоставлено инструктору горкома Александру Федоровичу Рожкову. Он сказал, что "Бондаренко является старым троцкистом и, работая в МТС, занимается вредительством". Никаких фактов, никаких доказательств в его докладе не было. Заключение: "Есть предложение исключить из партии". Видимо, для проформы было предоставлено слово мне, но говорить не дали: дескать, все ясно - все враги народа маскируются и двурушничают. Однако в мою защиту выступил член горкома, редактор городской газеты "Красный Шахтер" Павел Яковлев. Он хорошо знал меня, больше двух лет мы вместе работали в Ростове в краевой газете "Молот". Но ему тоже не позволили "распространяться". Все члены бюро горкома, кроме Яковлева, проголосовали за исключение меня из партии. Здесь же, на бюро, потребовали сдать партбилет. Ночью я пешком шёл из горкома домой, в Каменоломню расстроенный, но глубоко убеждённый, что в Ростове, в обкоме партии, где меня хорошо знали, я легко смогу доказать нелепость предъявленных мне обвинений. По дороге меня обогнал на лошадях присутствовавший на бюро горкома начальник политотдела соседнего с МТС совхоза "Комсомолец" Язынин, который раньше выдавал себя за друга. Он сделал вид, что не заметил меня.

С утренним рабочим поездом 10 февраля я выехал из Каменоломни в Ростов. Зашёл в обком, в областную парткомиссию. К моему удивлению, со мной даже не стали разговаривать, предложив оставить заявление. Из обкома пошёл в областное земельное управление. За 5 дней до этого его начальником был назначен бывший второй секретарь обкома Малинов. Его трудно было узнать. Внешне осунулся. Лицо приобрело какой-то землистый оттенок. Раньше, будучи начальником политотдела МТС, я не раз с ним встречался. Он всегда с улыбкой радушно принимал меня. На этот раз он даже не подал мне руки. "Идите в обком," - вот всё, что сказал он мне. Ночь с 10 на 11 февраля я ночевал в Ростове, в гостинице, вместе с Ниной Павловной. Она тогда работала зам.редактора областного журнала "Крестьянка" (фактически вела его) и жила в гостинице. Это была тревожная ночь. Я стал уже понимать, что меня могут арестовать. Я клятвенно заверил Нину Павловну: "Что бы ни случилось со мной, знай: я ни в чём не виноват..."

Днём 11 февраля 1937 г. я вернулся в Каменоломни. Пошел в МТС (от должности директора я не был отстранен), сдал в кладовую подшипники, которые привёз из Ростова для ремонта тракторов, в бухгалтерию сдал документы. Но я не мог не заметить, что все работники отворачиваются, нехотя говорят со мной. По окончании рабочего дня пришёл домой. Поужинал. Стемнело, зажёг свет. Слышно было, как к дому подошла легковая автомашина. Стук в дверь. Открываю. Входит сотрудник горотдела НКВД Шемякин в сопровождении моего заместителя Суколенко.
- Вы арестованы! - заявил мне Шемякин и предъявил ордер на арест.
Начался обыск в квартире. Шемякин прежде всего взял двуствольное охотничье ружье (которым меня премировали в 1934 г. за успешное проведение весеннего сева), мелкокалиберку и наган (он мне был выдал, когда я являлся начальником политотдела МТС). Затем перерыл все сундуки, шкафы, перевернул всю библиотеку. Забрал все мои документы, вплоть до свидетельства о рождении, фотокарточки и личные письма (всё это было уничтожено в НКВД). Из книг отложил первое издание собрания сочинений Есенина. Когда стал составлять акт о результатах обыска, я настаивал, чтобы в этот акт, как изъятое при обыске, были внесены сочинения Есенина. Шемякин не стал этого делать и поставил Есенина снова на полку. Тёма, которому шёл восьмой год, видимо, понял, что случилось что-то неладное и, стоя в стороне, нахмурившись, серьёзно наблюдал за тем, что происходило в доме, а Наташа, которой через месяц исполнялось 4 годика, бегала по квартире и весело хохотала.

Шемякин привез меня в Шахты в горотдел НКВД, который находился на улице III Интернационала (ныне В.И.Ленина) в угловом трёхэтажном здании розового цвета. Внизу, в подвале этого здания размещался т.н. ДПЗ - дом предварительного заключения, то есть внутренняя тюрьма НКВД. Меня спустили по лестнице в подвал. Там Шемякин вместе со старшим надзирателем Фесенко учинили личный обыск: отобрали карандаши, записную книжку, кошелёк, часы - словом всё, что было со мной, сняли ремень, срезали с брюк железные крючки, пряжки и железные пуговицы (пришлось приспособить веревочную завязку, чтобы не спадали брюки). Затем надзиратель подвёл к камере, на которой стоял номер 12, отомкнул и снял замок, откинул железный засов, открыл дверь камеры и предложил зайти туда... Так оказался я в ДПЗ, в котором пробыл почти два с половиной года (до августа 1939 года).

Когда меня арестовали и вели в камеру, я был глубочайше убеждён, что со мной быстро разберутся и освободят. "Не может же быть, чтобы при Советской власти ни в чём не повинных людей держали в тюрьме!" Я также был убеждён, что здесь, в ДПЗ, сидят настоящие враги народа и я смогу увидеть, каковы они, что они собой представляют.
Как только я перешагнул порог камеры и за мной захлопнулась дверь, ко мне подошёл староста камеры. Это был здоровенный мужчина лет 40. Он спросил меня, кто я, откуда. В камере находилось человек 7-8, которые с любопытством смотрели на меня. Я начал было объяснять старосте, что я не враг народа, что меня арестовали по ошибке и должны скоро освободить. Все находившиеся в камере громко рассмеялись.
- Ты думаешь мы кто? Мы все такие же "враги народа", как и ты! - объяснил мне староста.
Я с недоверием отнёсся к этому заявлению, но уже через несколько дней с горечью пришлось признать, что он сказал правду. Сам староста, Иван Гаврилов, в 1923 г., будучи комсомольцем, по призыву комсомола добровольно поступил в Военно-Морской Флот. По окончании службы стал шахтёром. Перед арестом работал механиком на одной из Богураевских шахт (километрах в 70 от г.Шахты). Во флоте вступил в партию. На шахте по поручению парторганизации руководил политкружком. Ему было предъявлено обвинение по ст.58 Уголовного Кодекса РСФСР пункт 10, т.е. в антисоветской агитации. Основанием послужило то, что якобы во время политзанятия Гаврилов пропагандировал "троцкистскую теорию" о невозможности построения социализма в одной стране.
- Я просто сказал слушателям, что Троцкий доказывал невозможность построения социализма в нашей стране. А тут повернули так, что якобы я поддерживаю Троцкого, - объяснил мне Гаврилов.
Среди обитателей камеры был рабочий-каменщик с шахты им.Артёма (фамилия, кажется, Алексеев). Сам откуда-то из Поворино. Участник гражданской войны, бывший красноармеец.
- После ужина мы, рабочие-сезонники, в бараке лежали на нарах, - рассказывал он. - Разговорились. Я сказал, что во время гражданской войны к нам на фронт приезжал Троцкий как народный комиссар обороны. Выступал на митинге перед красноармейцами. Я сам видел и слушал его. Вот за это меня и арестовали. Говорят: "восхвалял Троцкого".

В камере сидело ещё двое рабочих с Богураевки: один плотник-проходчик, другой (совсем молодой, лет 19-20) чернорабочий, комсомолец. Оба попали сюда за то, что на политзанятии поинтересовались: "Почему Троцкий считает, что социализм нельзя построить в одной стране?" Ещё запомнился один заключенный, находившийся в это время в камере №12, Николай Курочкин, начальник участка шахты "Нежданная". На участке произошла авария с конвейером. Группу работников участка, в том числе и Курочкина, арестовали и обвинили в диверсии. Все эти "враги народа" через некоторое время были приговорены тройкой от 5 до 10 лет каждый и отправлены в лагеря. Курочкин же и "его группа", как говорили в ДПЗ, как диверсанты были расстреляны.

 

Следователи и карцеры ДПЗ НКВД

Как выглядел сам ДПЗ? Здание горотдела НКВД (если на него смотреть сверху) напоминало букву Г. Посередине подвала - коридор, по обе стороны коридора - камеры для заключённых, всего десятка два. Нумерация их шла не по порядку, а вразброс: например, рядом с 9-ой камерой находилась 5, а за ней - 11 и т.д. Примерно полтора десятка было общих камер и 4 карцера (каменных мешка) под номерами: 0 (так и называлась - "нолька"), 1, 15 и 19. "Нолька" находилась под железной лестницей, ведущей из подвала наверх, где располагались кабинеты следователей и других работников горотдела. Размер её 2х1,5 метра. Никакого окна и вентиляции. Пол цементный, в нём проходила зацементированная отопительная труба. Высота в нижней части - метра 2. Всю ночь и днём по лестнице водили на допросы и с допросов. Бесконечный топот на лестнице над головами сидевших в "нольке" действовал на психику, раздражал нервную систему. Два других каменных мешка тоже находились под лестницами, но этими лестницами мало пользовались. Четвертый карцер - №19, находился в самом конце коридора и представлял собой как бы часть самого коридора, отгороженную капитальной каменной стеной. Он считался почти самым тяжёлым. Особенность его состояла в том, что там очень плотно закрывалась дверь, и воздух поступал только через волчок.
Общие камеры имели окна, которые своей верхней частью из земли выходили на несколько сантиметров на поверхность во двор или на отгороженную часть улицы, через окна поступал дневной свет и свежий воздух. Когда я попал в ДПЗ, в общих камерах стояли одноместные железные кровати с деревянными досками без постели. В определённые дни надзиратели давали паяльную лампу выжигать клопов.

На следующий день вечером меня повели на допрос к следователю. Фамилия его - Благородов. И он действительно оказался благородным человеком. Пригласил меня сесть. Заполнил, как положено, бланк протокола допроса обвиняемого, записал мои биографические данные. Спросил:
- Вас за что арестовали?
- Не знаю, - ответил я.
- Вот на Вас есть заявление, - сказал он, и прочитал его.
Оно принадлежало перу сотрудника газеты "Молот" Константина Шолохова, с которым в 1930-33 гг. я вместе работал. В заявлении говорилось, что на одном из партийных собраний редакции якобы я сам рассказал, что во время учёбы в КИЖе (Коммунистическом институте журналистики в Москве) состоял в троцкистской организации и участвовал в выпуске подпольной троцкистской газеты. Я ответил следователю:
- Посудите сами: если бы это была правда, то разве меня оставили бы в партии? Разве ЦК ВКП(б) мог бы послать меня начальником политотдела МТС, а затем утвердить секретарём райкома? Можно опросить всех коммунистов редакции "Молота" - говорил ли я на партсобрании что-либо подобное?
Благородов пожал плечами и сказал:
- Хорошо! Разберёмся, - вызвал надзирателя и меня увели в камеру.
Впоследствии оказалось, что провокационное заявление К.Шолохова - всего лишь повод для ареста; в дальнейшем никто о нём даже не вспоминал. Следователь Благородов через несколько дней был снят с работы, арестован и осуждён на 5 лет, как мне после говорили, "за либеральное отношение и намерение освободить врага народа С.В.Бондаренко". За меня же взялись сам начальник горотдела НКВД Миронцев и начальник первой следственной части (кажется, так она называлась) гражданин Жадовский.

Через какое-то время после беседы с Благородовым меня вызвал на допрос сам начальник горотдела Миронцев. Он не ответил на моё приветствие, не предложил садиться (я стоял, заложив, по арестантским правилам, руки назад). Измерил меня пронизывающим взглядом и сквозь зубы процедил:
- Ну, так будем признаваться?
- В чём? - спросил я.
- Бросьте прикидываться! Вам это не поможет! Нам всё известно о Вашей вражеской контрреволюционной деятельности!
Я повторил, что мне не в чем признаваться.
- Тогда посидите и подумайте! - угрожающе заявил он, вызвал охранника и приказал посадить меня в "Нольку".
Здесь я впервые испытал жуткое чувство одиночества... Зверь в железной клетке находится в более выгодных условиях: он через решетку всё же может наблюдать что происходит вокруг, может свободно дышать. Я же ничего не мог видеть и знать. Меня только два раза в день - утром и вечером водили в туалет. Днем и ночью тускло горела электрическая лампочка. Раздражал топот шагов по лестнице над головой и взгляды надзирателя через волчок. Через сутки меня вновь повели к Миронцеву. Вообще на допросы водили, как правило, только по ночам, чаще всего после полуночи, на рассвете, когда арестованного одолевает сон, ведь с 5 часов утра и до 10 часов вечера ему запрещалось спать.
- Ну, что, надумал? - наигранно спросил он меня, перейдя на "ты".
- Мне не о чем думать, - ответил я.
- Снова в "Нольку", - приказал он охраннику.
Так продолжалось ночи три подряд. В следующий раз Миронцев предложил мне сесть и стал убеждать меня в "необходимости признаться".
- Неужели Вы можете утверждать и доказать, что в ваших колхозах, и в самой МТС не было фактов вредительства? - спрашивал он.
- Этого я, конечно, не могу утверждать, были случаи аварий тракторов и машин, был падёж скота в колхозах, случаи недоброкачественной обработки земли и прочее. Возможно, здесь не обошлось и без злого умысла, - отвечал я.
- Вот об этих фактах Вы и расскажите нам... Я прикажу, чтобы Вам в камеру поставили столик и скамейку, дали бумагу и карандаш. Садитесь и подробно напишите. Даю Вам на это два дня сроку.

Я согласился сделать это. Нас, коммунистов и комсомольцев, всех советских людей воспитывали в том духе, что ЧК, организованная бесстрашным рыцарем революции Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, - это Святая Святых. Мы искренне верили, что НКВД стоит на страже завоеваний революции и никого без вины не накажет; что долг каждого советского гражданина помогать органам НКВД, вскрывать возможные вражеские действия. Я верил в непогрешимость этих органов, поэтому взял в руки карандаш и изложил известные мне факты преступного, на мой взгляд, отношения к животноводству и соц.собственности в колхозах, а также аварий механизмов и машин, которые можно было квалифицировать как вредительство. По своей политической наивности я даже не мог подумать, что эти факты нужны следствию для того, чтобы на основе их мне же предъявить обвинение во вредительстве, в контрреволюционной правотроцкистской деятельности.
Моё письменное объяснение Жадовский переложил на протокол допроса обвиняемого. Протокол был составлен в форме вопросов и ответов. Были поставлены, например, такие вопросы: 1. Что Вам известно о вредительстве в колхозах? 2. Расскажите о вредительстве в МТС и т.д. В качестве ответов были взяты соответствующие абзацы из моего объяснения, хотя я нигде не утверждал, что приводимые мною факты являются вредительством; я писал, что они, возможно, дело рук вредителей. А по протоколу получалось, что я был в курсе всех вредительских дел в МТС. Когда протокол допроса, таким образом, был состряпан, Жадовский вызвал меня, велел прочитать его и ответить на последний вопрос протокола допроса: "Расскажите о своём участии в правотроцкистской контрреволюционной организации и вредительской деятельности".
- Я прошу записать в протоколе допроса всё так, как написано в моем объяснении. А на последний вопрос мне нечего отвечать, ибо ни в какой контрреволюционной организация не состоял и вредительством не занимался, - заявил я.
- Тогда отправляйтесь и ещё подумайте, - со злобой произнес он и отправил в "Нольку".
Снова вызвал дня через два. Я ему ответил то же.
- Ладно! - согласился Жадовский. - Запишем всё, как Вы хотите. Только, предупреждаю, это хуже будет для Вас.
На этом договорились. Протокол допроса был откорректирован, затем отпечатан на машинке, и я подписал его.

После подписания первого протокола допроса из "Нольки" меня перевели в общую камеру. В ней оказался только один человек. Это был бывший белогвардейский казачий офицер Агеев. Его привели в ДПЗ из какой-то близлежащей донской станицы. Он "признался", что они - группа бывших белогвардейцев, якобы готовили вооружённое восстание донских казаков против Советской власти и имели связь с правотроцкистским центром, и что эта связь осуществлялась якобы через председателя Шахтинского горисполкома Деревянко. Так, по крайней мере, объяснил мне своё "признание" Агеев. Агееву каким-то образом было известно о моём поведении на следствии и о том, что я отказался подписать "признание" о принадлежности к правотроцкистской организации. Агеев назойливо меня убеждал, что я напрасно упираюсь. Это меня всё больше и больше раздражало.
- Вы хотите, чтобы я, коммунист, признал себя вредителем, врагом народа?
- А почему Вы не хотите этого признать? - ответил Агеев. - Все вы, коммунисты, в том числе и ваши герои, вроде Чапаевых, - враги народа.
Для него, активного белогвардейца, мы, коммунисты, естественно, были врагами. Поэтому он мог дать любое "показание" против каждого коммуниста, тем более, руководителя; ему уже нечего было терять. Я не выдержал его вызывающей наглости. Мне было 33 года и я не мог пожаловаться на недостаток силы. Я преподнес Агееву несколько хлёстких пощёчин. Он стал сопротивляться. Я сбил его с ног и по-настоящему отходил эту гадину, выполнявшую, оказывается, в ДПЗ роль "подсадной утки". На крик Агеева прибежал надзиратель, и меня перевели в другую камеру; слух же о том, как я его отдубасил, облетел всю тюрьму.

Первые месяцы 1937 года (примерно до мая-июня) находящимся в ДПЗ разрешались вещевые передачи (бельё, одежда). Через неделю или две после ареста в день передачи надзиратель принес мне записочку от Нины Павловны: "Что тебе принести?" Больше ничего нельзя было писать! Я передал ей через надзирателя зимнее пальто, в котором меня привезли в ДПЗ, и просил принести плащ. В следующий "родительский день" (так в ДПЗ называли дни передач) надзиратель принес мне плащ и записочку: "Больше не приду. Н." От жён арестованных "врагов народа" на воле требовали отречения от своих мужей. "Значит, отказалась от меня и моя жена. Почему она сделала это? - спрашивал я себя и отвечал: Во имя детей! Ей надо спасти их... А может её убедили, и она поверила, что я действительно замаскировавшийся враг народа?"

 

Задача следствия, как её понимают честные люди, состоит в том, чтобы в любом деле выяснить и установить истину, правду. Согласно мировому юридическому законоположению (и законам ряда передовых стран), личное признание обвиняемого, если оно не подтверждается свидетельскими показаниями и другими прямыми или косвенными уликами, не может служить доказательством его виновности и на основе одного только признания суд не может его осудить. Вопреки этому, бывший в те годы Генеральный Прокурор СССР А.Вышинский (видимо, не без ведома свыше) выдвинул в официальном порядке (как закон) свою доктрину, согласно которой личное признание обвиняемого является достаточным доказательством его виновности и полным основанием для осуждения. Этим и руководствовались работники НКВД. Они не утруждали себя сбором свидетельских показаний или вещественных доказательств. От них требовалось одно - добиться признания. И они добивались этого всевозможными методами и способами. Самым распространенным и, вероятно, наиболее эффективным методом в Шахтинском горотделе НКВД являлось "выпаривание" признаний через "Нольку" и 19-й номер. Использовался также "конвейер". В чем суть "конвейера"? Арестованного вызывали наверх, в кабинет следователя, и если обвиняемый отказывался подписать то, что ему предлагали, его держали там и сутки, и двое, и трое, и больше. Следователи менялись, обвиняемый же должен был без перерыва стоять на одном и том же месте. Ему приносили утренний и вечерний чай, да два раза в сутки водили в туалет. Без сна и отдыха человек не может стоять бесконечно долго, и он, в конце концов "признавался" или падал в изнеможении, и тогда его затаскивали в камеру.

Меня лишь один раз водили на "конвейер". Держали два дня. Я легко перенёс его и вот почему. Оба дня после полуночи со мной оставался молодой работник НКВД, только что окончивший специальное училище, Левченко. Он почему-то с сочувствием отнёсся ко мне. Кабинет был расположен в конце коридора. Когда всё старшее начальство после полуночи расходилось по домам, Левченко ставил передо мной стул и предлагал садиться на него задом наперед - это для того, чтобы я мог положить голову на спинку стула и, таким образом, спать. Я немедленно засыпал - в таких условиях каждая минута сна имеет особое значение! А Левченко сидел или прогуливался у двери, и как только в коридоре слышались шаги, он немедленно толкал меня и "требовал", чтобы я стоял на вытяжку. На второй день начальник 1-ой следственной части чуть было не застукал нас. Он как-то бесшумно прошел по коридору и открыл дверь в кабинет. На пороге дорогу ему загородил Левченко, и я успел соскочить со стула. Зловеще сверкнув своим змеиным взглядом, Жадовский спросил Левченко:
- Молчит?
- Молчит, товарищ начальник!
- Что ж, пусть постоит ещё! - сказал Жадовский и, как бы совсем не заметив меня, вышел.
Это заставило и Левченко и меня быть более бдительными.

Жадовский, который вёл мое дело, значительно отличался от других следователей горотдела. Он никогда не повышал на меня голоса. Никогда не матерился, не наносил личных оскорблений, вроде "проститутка", "сволочь" и т.д., что было в ходу у других, не позволял себе зуботычин и пр. Словом, держал себя корректно. Сам он, кажется, не курил, но каждый раз при вызове прежде всего предлагал папироску. Но он был опаснее тех, кто кричал и матерился. Это был тонкий, хитрый иезуит, который старался прежде всего действовать на психику арестованного. Наставляя свои пронизывающие зрачки прямо в глаза жертвы, он мог высказывать ей даже свое сожаление и сочувствие.
- Вы плохо выглядите! - говорил он не раз мне. - Я вижу - Вам тяжело... Но я не пойму, зачем Вам нужны все неприятности? Дали бы показания, и сидели бы в общей камере. Разрешили бы Вам передачу, даже свидание. А в лагерях могли бы хорошо зарабатывать и помогать семье.
Я всегда с внутренней улыбкой выслушивал Жадовского и когда он заканчивал вопросом:
- Так может быть, начнем давать показания?
Я неизменно отвечал ему:
- Всё, что я мог сказать, уже сказал, гражданин следователь. Мне нечего добавить!
- Нам нужно от Вас только одно: признание своей принадлежности к правотроцкистской контрреволюционной организации, - настаивал Жадовский.
- Я могу ещё раз повторить, что ни в какой контрреволюционной организации не состоял и не мог состоять.
- Что ж, после пожалеете.
Жадовский вызывал охранника и отправлял меня в "Нольку" или в 19 номер.

После одного из допросов Жадовский отправил меня в карцер №15. С небелеными стенами, самый мрачный и самый сырой. То ли действительно в это время была отключена энергия, то ли просто лампочка была выключена, но когда надзиратель закрыл дверь, стало темно, хоть глаз выколи. Я ощупью нашёл стенку и на пол уселся возле неё. Только утром надзиратель принес мне пайку и обыкновенную восковую церковную свечку, зажег её и поставил на отопительной батарее. При отблеске неверного света камера напоминала склеп, а сама свеча как бы символизировала надгробную свечу. Я чувствовал себя как заживо погребенный... Я старался мысленно уйти от действительности. Напрягал все моральные силы на продолжение задуманного романа "Земля обетованная", который мысленно начал сочинять ещё раньше. А лампочка в камере загорелась только на вторые сутки.

 

Режим содержания в ДПЗ

Теперь о режиме содержания подследственных в ДПЗ.
Подъём в 5 часов утра, отбой - в 10 часов вечера. В остальное время спать категорически запрещалось. Даже в том случае, если арестованного всю ночь продержали на допросе.
Первое время по утрам водили на прогулку - арестованные, с руками, заложенными за спину, минут 15-20 ходили во дворе по кругу, но с лета 1937 г. прогулок не стало.
Тогда же из общих камер выбросили койки. Не было ни столов, ни скамеек, словом, ничего, кроме параши. Арестованные располагались на полу у стен. Здесь сидели, здесь принимали пищу, здесь же, на голом полу вповалку и спали; под головы клали мешки с барахлишком (если были) или подкладывали кулаки вместо подушек; а под бока стелили у кого что было: пальто, плащи, фуфайки. У меня с собой, кроме плаща ничего не было, и я обычно клал его под голову.
От скученности и грязи иногда появлялись вши (блохи в счёт не шли!), тогда нас гнали в баню со всем барахлом на санобработку (прожарку).
Каждое утро арестованным через старост камер выдавали пайки: 600 граммов хлеба (хлеб, как правило, был хороший, пшеничный, видно, из общей городской пекарни), 3 кусочка пиленого сахара. Утром приносили в вёдрах чай, в обед выдавали кружку баланды (1/3 литра перлового супа, приготовленного на отваре требушины и сбоя), вечером - опять чай. Это всё, чем человек должен был жить. Пайку хлеба приходилось делить на три равных части: на завтрак, на обед и на ужин и строго придерживаться этого рациона. Некоторые не выдерживали этого правила, съедали всё сразу и затем, подтянув живот, ждали следующего утра.
Никаких продуктовых передач и покупок продуктов не допускалось (продуктовую передачу или разрешение на покупку продуктов можно было получить только в виде поощрения за "признание"). Передачи всем были разрешены только в 1939 году.
Я, как и другие товарищи по несчастью, страдал от недоедания, сильно похудел, но, до поры и времени, не сдавался. Я мог бы пользоваться таким обстоятельством: чуть ли не во всех камерах, куда я попадал, меня назначали старостой. Некоторые надзиратели сочувственно относились ко мне и нередко при раздаче по камерам хлеба подбрасывали мне одну или две лишние пайки. Но я каждую лишнюю пайку делил на 3 части и раздавал добавок всем по очереди (сегодня один получал, завтра - другой). Себе я брал только в порядке очереди и только 1/3 пайки. Возможно, и за это меня уважали в ДПЗ.
Первые месяцы 1937 г. арестованным бесплатно выдавали папиросы - 7 штук на день, и я в ДПЗ снова начал курить. Но вскоре выдачу папирос прекратили. Можно было покупать через старшего надзирателя. Затем и покупку запретили. Курево разрешалось покупать опять-таки в виде поощрения за подписание "показаний", некоторые же следователи за это "дарили" по пачке, или даже две, папирос. Курящие знают, как мучительно трудно оставаться без курева. И дело доходило до того, что мы выдергивали из чего только можно вату и курили её. Даже крошки хлеба курили.

Многие молодые здоровые люди не могли прожить на получаемом пайке, страдали от голода и некоторые гибли. Я помню заместителя начальника шахты им.Артема Ивана Васильевича (фамилию его уже забыл). Это был огромный детина, с широченными плечами, лет 35-40. Чтобы утолить постоянный голод, он стал пить солёную воду в большом количестве (надзиратели соли не жалели), в конце концов заболел водянкой и из ДПЗ уже не вышел.
Недостаток и однообразие питания, полное отсутствие овощей в рационе, вызвали массовое заболевание цынгой (я переболел дважды). Лечили нас отваром хвои. Помогало.
Среди арестованных немало попадалось стариков (старше 60 лет), туберкулезников, сердечников, людей, страдающих другими недугами. Всех их держали в камерах вместе со здоровыми. Не лечили. От грязи и простуды (сон на голом полу, особенно после "Нольки" и 19-й камеры), появлялись гнойничковые заболевания, в частности чирьи (фурункулы). По гнойничковым ранам ползали мухи и бывали случаи, когда в этих ранках появлялись черви. Когда больные обращались к тюремному фельдшеру (Перлин его фамилия), он обычно говорил: "Надо признаваться! Тогда скорее уйдёте отсюда!"
Ни с кем никаких свиданий! Запрещалась какая бы то ни было переписка. Вообще запрещалось писать. В том числе нельзя было никому подавать жалоб и ходатайств. Иногда ДПЗ обходил сам начальник горотдела НКВД Васин и спрашивал, у кого какие есть просьбы. Однажды в нашей камере к нему обратился подследственный:
- Я прошу вызвать прокурора.
- Жаловаться вздумал? - вскипел Васин. - Вон лампочка, можешь ей пожаловаться! - и указал на горевшую над дверью электрическую лампочку.
Подследственным обитателям ДПЗ запрещалось и читать. Ни книг, ни газет, буквально ничего. Запрещалось петь и говорить своим обычным голосом, - можно было только полушёпотом. Запрещались какие бы то ни было игры (шашки, шахматы, домино) и любые занятия: (нельзя, например, было починить распоровшиеся штаны, вязать, вышивать и пр.). В прямом смысле слова мы должны были сидеть.
Мы были в полном смысле слова изолированы от солнца, от семей, от всего мира. И все-таки жизнь брала свое.

Между тем ДПЗ с каждым днем пополнялся все новыми и новыми "врагами народа", главным образом за счёт руководителей учреждений и предприятий, партийного и советского актива. В марте были доставлены в ДПЗ второй секретарь горкома Князев (тот самый, который вёл заседание при исключении меня из партии), редактор "Красного Шахтера" Яковлев, инструктор горкома А.Ф.Рожков и многие другие. Князева, кажется, сразу же посадили в "Нольку". Он пробыл в ней несколько дней и, как говорили тогда в НКВД, "раскололся". Он "признался", что якобы был одним из руководителей Шахтинской правотроцкистской организации, задача которой состояла в проведении антисоветской агитации среди населения, организация вредительства и диверсий, шпионаж в пользу империалистических государств и террор против советских руководителей, в частности, убийство Сталина. Князев составил огромный список участников этой организации, в который были включены почти все члены бюро горкома, основные руководящие работники городских организаций и шахт. После его "показаний" в городе начались массовые, чуть ли не поголовные, аресты партийно-советского актива. В ДПЗ из "Нольки" Князева перевели в общую камеру и в порядке поощрения за "чистосердечное признание" разрешили его жене передать ему богатую продуктовую передачу. В общей камере заключенные с пренебрежением отнеслись к Князеву и предупредили его:
- Смотри, не попадись к Степану Бондаренко, он тебя отделает так, как отделал провокатора Агеева.

И вот, по каким-то соображениям, видимо, нового начальника горотдела НКВД Васина (Миронцева куда-то перевели), Князева свели со мной. Сделано это было так: я сидел в 6-й камере, в которой находилось ещё человек 7-8. В один из дней всех, кроме меня, из камеры вывели. В камеру принесли железную кровать с досками и поставили у окна. Затем в камеру привели Каневского (маленький молодой еврей, бывший зав.книжным магазином), который, как все знали в ДПЗ, тоже выполнял роль подсадной утки. Надзиратель указал на кровать и Каневский разместился на ней. Я подумал, что больше никого в камеру не посадят, чтобы не помешать Каневскому обработать меня. Однако через некоторое время дверь снова открылась, и к нам пожаловал Князев. Прямо против двери на кровати сидел Каневский, Князев сразу увидел его и чуть ли не с радостью приветствовал: "А, Каневский! Здравствуйте!" Я же сидел на полу недалеко от порога сбоку у стены и он в первые секунды не заметил меня. Когда же он повернул голову направо, сразу скис и пониженным страдальческим голосом произнес:
- А, и Вы здесь...
- Да, Василь Кузьмич, и я здесь, - в унисон ему, подчеркнуто пренебрежительно ответил я.
- Мне уже говорили, что Вы собираетесь меня избить...
- Что Вы, Василий Кузьмич! - почти патетически воскликнул я. - Разве это возможно? Разве я позволю себе марать свои чистые руки о такое как Вы, вонючее г***? Нет, я ещё не пал так низко, чтобы пойти на это.
- Вы озлоблены против меня.
- Да нет же, Василь Кузьмич! Наоборот, мне весьма приятно встретиться здесь с Вами... - издевательски продолжал я.
Тут вмешался Каневский: он подошел к Князеву и пригласил присесть на его кровать.
В одной камере с Князевым и Каневским я пробыл всего несколько дней. Их подсадили ко мне, видимо, с целью оказать на меня психологическое воздействие: дескать, секретарь горкома, и то раскололся, а ты упираешься! Князева и Каневского ежедневно часто вызывали к следователям или к начальнику горотдела. Возвращаясь оттуда, они всячески старались внушить мне, что моё "сопротивление" бесполезно, что меня всё равно заставят подписать то, что требуется для следствия - и в этом, к великому сожалению, они были правы! Князев, видимо, боялся, что я его изобью, и всячески старался угодить мне: спешил вместо меня вынести из камеры парашу, хотел угостить меня своей передачей, от чего я грубо отказался, словом, как говорят, готов был зад лизать, и это ещё больше вызывало отвращение к нему. Вскоре Князева увезли в Ростов и там, как говорят, его расстреляли. Меня отправили в карцер №19.

 

Дети С.В.Бондаренко: Наташа и Артём (1938 г.)
Степан Васильевич Бондаренко (1939 г.)

 

Первые два-три месяца моего пребывания в ДПЗ карцеры служили для одиночного содержания арестованных. В последующем же в них набивали арестованных как сельдей в бочку - по 10-20 и даже больше человек. Сажали туда обычно в одних трусах и майках. Все стояли, плотно прижавшись друг к другу. Температура поднималась до предела от такой плотности. К тому же, например, в "Нольке" снизу подогревала ещё отопительная труба. Были дни, когда приходилось босиком, буквально по щиколотки, стоять в человеческом поту... В этих каменных мешках не было ни окон, ни вентиляции, когда их до отказа набивали людьми, уже через несколько минут нечем было дышать. Начинались стоны... Те, кто стоял подальше от двери (от волчка, через который просачивался кислород), теряли сознание, но не падали - некуда было падать - повисали на тех, кто находился рядом... Ни стоны, ни крики, ни просьбы - ничто не действовало. Надзиратели до истечения определенного времени не подходили даже к волчку. Видимо, по-научному было рассчитано, сколько человек в таких условиях может выжить. По истечении какого-то срока дверь открывалась, тех, кто потерял сознание, выносили в коридор, клали на цементный пол, обливали холодной водой и давали им нюхать нашатырный спирт, и таким образом приводили в сознание. После того, как всех приводили в чувство, надзиратели обычно спрашивали: "Ну, кто хочет к следователю?"
Многие не выдерживали этой своеобразной пытки и, доведенные до отчаяния, готовы были подписать всё, что предложит следователь. Тех, кто соглашался идти к следователю, уводили наверх, а оттуда уже направляли в общие камеры. Тех же, кто не проявлял желания встретиться со следователем, снова загоняли в карцер, добавляли туда новичков, и снова повторялось то же самое. Такие "сеансы" продолжались порой по несколько дней подряд. Временами проводилась разгрузка карцеров. В них оставалось по 7-10 человек. Уже люди не теряли сознания. Лечь, чтобы уснуть негде было, но можно было хоть попеременно сидеть, меняясь местами. Арестованные в результате длительного пребывания в таких условиях, теряли силы и человеческий облик - нестриженные, небритые, грязные.
Обитатели "Нольки" и других карцеров вызывали сострадание даже у некоторых надзирателей. Запомнился один из них - Атланов. Во время своего дежурства, перед утром, когда всё начальство расходилось по домам, он, в нарушение приказа, рискуя собственной свободой, на несколько сантиметров приоткрывал дверь. Как только струя свежего воздуха врывалась в камеру, почти все сидевшие немедленно засыпали, часто даже стоя...
От пота в карцерах нередко стоял пар. Он охлаждался на потолке и побеленных стенах, и в виде воды с растворившейся в ней известью стекал вниз, иногда на головы и тела арестованных. У многих вздувалась кожа, известь вызывала воспаление глаз, ушей, разъедала пучки (кончики) пальцев на руках. От длительного стояния у многих отекали ноги, кое у кого появлялась водянка ног. Никогда не забуду одного начальника участка с Богураевских шахт. Ему было лет 50. Его продержали в №19 до такого состояния, что ноги стали как колоды и перестали сгибаться. Кожа ниже колен, на икрах полопалась и через эти "щели" вытекала издающая трупный запах жидкость. Человек заживо гнил, и надо было обладать исключительным мужеством, чтобы все это выдержать. Надо ли говорить о том, что мало кто обладал таким мужеством...
Мне, пожалуй, больше, чем кому-либо другому из обитателей ДПЗ довелось изведать все "прелести" карцеров, особенно "Нольки" и №19. В общей сложности просидел-простоял в них 186 дней. Я убедил себя, что несмотря ни на что, должен говорить только правду и на все требования следователей подписать показания о принадлежности к правотроцкистской организации категорически отвечал "нет", поэтому чуть ли не после каждого вызова наверх вновь и вновь попадал в карцер.

Когда после "встречи" с Князевым я попал в №19, то пробыл в нём 18 суток. За это время перестал внешне походить на себя. Оброс (до этого месяца два не стригли и не брили). От пота и грязи волосы на голове и борода слиплись, склеились пучками - я был похож на дикообраза. Глаза и уши воспалились. Кончики пальцев рук разъела известь. Кожа на всем теле вздулась. Трусы на мне сгнили и расползлись, на резинке висели от них тряпочки. Поэтому сидевший со мной замечательный человек - потомственный шахтёр Федор Васильевич Стародубцев, назвал меня "абиссинским негусом". На 18-й день моего пребывания в №19, после утреннего чая к камере подошёл начальник горотдела НКВД Васин, велел надзирателю открыть дверь и, не заходя в карцер, через порог стал спрашивать сидящих в нём, скоро ли они будут давать "показания". Напоследок обратился ко мне:
- А как у вас дела, Бондаренко?
- Всё такие же, без изменений, гражданин начальник, - ответил я.
- Отправьте его в 14-ю! - приказал Васин коменданту.

14-я камера была единственной в ДПЗ, в которой содержались уголовники - убийцы, грабители-рецидивисты. Не ручаюсь, что это правда, но говорили так: во время следствия уголовники сидели в общей тюрьме при милиции, по окончании следствия дела их рассматривала тройка и тех, кого приговаривали к расстрелу, до утверждения приговора тройки Москвой, из общей тюрьмы переводили в ДПЗ НКВД, где для них и была отведена 14-я камера. Уголовные преступники крайне не любили нас - "политических", 58 статью; они считали, что из-за врагов народа и для них был установлен более строгий тюремный режим. Поэтому при удобном случае отыгрывались на нашем брате. Так, незадолго до этого в 14 был направлен мой однофамилец, Бондаренко Михаил Григорьевич, зав.городским земельным отделом, и уголовники его избили. Видимо, на это и рассчитывал Васин. На пороге камеры меня "принял" староста - рецидивист Коваленко. Когда дверь камеры закрылась, он спросил:
- Откуда? Из 19?
- Да, из 19.
- Степан?
Я не стал отпираться.
- Садись! - предложил староста и указал на парашу.
Мне говорили, что у уголовников такой закон: вновь прибывший в камеру первый день должен просидеть на параше и был готов к этому. Но староста тут же предложил дежурному по камере поднести к параше ведро с водой. Хотя для уголовников и был установлен жёсткий режим, они всё же пользовались привилегиями по сравнению с 58 статьей: у них в камере было ведро с водой, им разрешались передачи и покупки и т.д. Ведро с водой и кружкой поднесли. Староста велел мне подняться с параши, открыть её и наклониться над ней. Я был в недоумении, но не стал сопротивляться. И, сверх всякого ожидания, староста вместе с дежурным с мылом промыли мне голову и бороду, глаза и уши. Затем мокрым полотенцем вытерли всё тело. Нашли чистое бельё - рубашку и кальсоны. Я преобразился. Достали кусок колбасы и свежий огурец, накормили меня и уложили спать.
- Днём же нельзя спать, запрещено! - стал было возражать я.
- Я говорю: ложись! - заявил староста в ультимативной форме.
Мне пришлось подчиниться. Положили меня в угол, а сами, человек 8, расселись так, что прикрыли меня от глаз надзирателя. Моментально я уснул, как говорят, богатырским сном. Проснулся часа через два, почувствовал прилив сил и бодрости, но тут же подумал: "А не начнут ли эти бандиты надо мной издеваться?" Но когда я уселся на полу, староста спросил:
- Ещё есть будешь?
- Нет, спасибо. Скоро ведь обед принесут...
- Тогда вот что, - сказал староста. - Мы не будем спрашивать тебя кто ты и откуда. Это нас не интересует. Но ты, наверное, много прочитал интересных книг. Вот нам и рассказывай о них!
И пока был там, я пересказал уголовникам несколько литературных рассказов и легенд, а также об итальянской войне в Абиссинии. Все они внимательно слушали меня, спрашивали о том, что их интересовало. Мой организм в молодости удивительно быстро набирал силы. Я посвежел, что называется, ожил. Ровно через двое суток заглянул Васин, увидел меня и в бешенстве закричал:
- Курорт тут тебе устроили! Убрать его отсюда! - приказал он.

В 19-й на этот раз находилось человек 10. Среди них были старые, были и новички. Мне, по обыкновению, сразу же уступили место у самой двери - здесь было легче дышать. Обитатели ДПЗ знали, что мне нелегко приходится и поэтому, как только заводили меня в любую камеру, мне сейчас же уступали лучшее место. Из новичков рядом со мной оказался начальник отдела кадров треста "Шахтантрацит", член партии с 1920 г. Кузнецов. Он тронул меня за локоть и шепнул на ухо: "Заметил? Вон, там, у стены Саша Рожков сидит".
- Вижу, - ответил я.
Дверь камеры была плотно закрыта. Духота в камере - страшная. Все сидели, опустив головы и молчали. У Рожкова голова была накрыта носовым платком, возможно для того, чтобы капли с потолка не падали на неё. Всеобщее молчание объяснялось тем, что при сильной духоте в камере нельзя говорить - разговор, оказывается, в таких условиях требует большой затраты усилий и ослабляет организм. Вечером, когда начальство горотдела НКВД ушло на обед, надзиратель Атланов приоткрыл дверь. Свежий воздух моментально почти всех усыпил. Сверху над дверью тускло горела электролампочка...
Между спящими ко мне подполз Рожков, своей лапищей крепко взял меня за руку и тихо умоляюще произнес:
- Прости, Степан! Перед бюро вызвали меня и сказали: Бондаренко - старый троцкист. НКВД всё проверило, тебе надо на бюро доложить об этом. Я поверил. Я виноват перед тобой.
- Я хорошо понимаю тебя, Александр Федорович. Не будем об этом больше говорить... - сказал я.
С той минуты мы на всю жизнь стали лучшими друзьями.

 

Варфоломеевские ночи

С осени 1937 года поток арестованных все больше увеличивался. Все камеры ДПЗ были битком набиты. Во дворе в полуподвальном помещении открыли новую камеру №24, вмещавшую до 50 и больше человек. С другой стороны, уменьшались сроки "следствия". Применение всех средств воздействия позволяло следователям добиваться быстрого "признания" арестованных. Протоколы представлялись на рассмотрение "тройки", в состав которой входил начальник горотдела НКВД. "Тройка" без опроса и присутствия обвиняемых, заочно, выносила приговоры. Она приговаривала не только к определённым срокам заключения в лагерях, но и к высшей мере наказания - расстрелу. Приговоренных к заключению направляли в лагеря (обычно через Каменскую общего назначения тюрьму), а смертников до октября 1937 г. направляли в Ростов. С октября смертные приговоры стали приводить в исполнение прямо во дворе НКВД.
Как это делалось? Часов в 10-11 ночи во дворе ДПЗ заводились моторы десятка грузовых и легковых автомашин. Гул моторов заглушал всё. Даже в камерах порой трудно было расслышать друг друга. В ДПЗ находился весь состав надзирателей во главе со старшим надзирателем Фесенко и комендантом Петровым. Все они были в полупьяном состоянии. В такие ночи заключенные должны были лежать на своих местах. Им категорически запрещалось подходить к волчку и вызывать надзирателей. Даже для того, чтобы вынести переполненную парашу. И были случаи, когда в эти ночи подследственные вынуждены были мочиться в сапоги, или просто в уголок камеры. Приговорённых предупреждали о необходимости подготовиться к отправке на этап. И они верили этому. Затем через определённые промежутки времени их по одному под усиленным конвоем, в сопровождении двух-трех надзирателей и оперативных работников, выводили во двор. Там находилось специальное подвальное помещение, в которое надо спускаться по лестнице. Перед входом в это помещение смертнику предлагалось у входа оставить "на время" свой "сидор" (мешок с вещами), а самому спускаться вниз. И когда он спускался по лестнице, ему сзади стреляли в затылок, и он падал на пол, усыпанный толстым слоем опилок. Там, если нужно было, в него ещё стреляли, фельдшер устанавливал смерть и подписывал акт. Затем трупы выносили из подвала в кузова грузовиков, наполненных тоже опилками, накрывали брезентом, вывозили за город и сбрасывали в старый, заброшенный ствол шахты им.Петровского. Ствол этот на определённом расстоянии был огорожен колючей проволокой. Оставался только проход для автомашин. Проход круглые сутки охранялся часовыми, а на время указанных "операций" часовых совсем снимали, и они не знали, что охраняют.
Первый расстрел приговоренных тройкой состоялся в ночь с 8 на 9 октября 1937 г. В ту ночь были расстреляны, в частности, участники хора верхнедонских казаков, которые в 1935 г. выезжали с концертом в Москву. Они выступали там в Большом театре и, якобы по заданию писателя М.А.Шолохова, должны были убить Сталина, бросив в ложу, где он сидел, бомбу, а бомбу они должны были пронести с собой в баяне.

В дальнейшем таким образом приговорённых направляли "на этап" раза два в месяц, а то и каждую неделю. Были ночи, когда в такой этап "отправляли" из ДПЗ по несколько десятков человек. Знали ли обо всем этом заключённые в ДПЗ? Знали, но только немногие, и в числе этих немногих был и я. Ко мне и некоторым другим товарищам (А.Ф.Рожкову, В.Сендек - зам.председателя горсовета и ещё к кое-кому) с сочувствием и доверием относились отдельные надзиратели, от которых мы и знали кого и когда расстреляли и как проводились эта операция. Те из заключённых, которые не были посвящены в эту тайну, верили, что всех подписавших "показания" направляют на этап, в лагеря, и почти спокойно относились к отправке, хотя, правда, и их иногда беспокоила обстановка, царившая в такие ночи. Но для нас, знавших, в какой "этап" направляют "расколовшихся врагов народа", страшными были такие ночи, иногда мы их называли "варфоломеевскими".
В моей памяти на всю жизнь запечатлелся такой факт. Мы, несколько человек из партийно-советского актива, сидели в 15 карцере. После вечернего чая к нам подбросили старика - Савву Григорьевича Вариводу - бухгалтера колхоза "Красная Поляна" Шахтинского района. Я знал его по воле, так как колхоз входил в зону обслуживания МТС, директором которой я работал до ареста. В первую мировую войну Савва Григорьевич попал в плен к немцам. На этом основании ему предъявили обвинение в шпионаже в пользу Германии, и он признался, что был завербован, когда находился в плену. Раньше времени полупьяный надзиратель потребовал, чтобы мы ложились спать. Часов в 10 во дворе заревели моторы. То из одной, то из другой камеры выводили "на этап". Подошла очередь и Саввы Григорьевича. Надзиратель Степа Баев, открыв дверь карцера, закричал:
- Варивода, выходи!
Мы знали, куда его зовут, но сам он, видимо, не понимал этого и замешкался.
- Я сейчас, гражданин Баев! - засуетился старик. - Вот кружки своей никак не найду...
- На х... нужна тебе кружка! - закричал надзиратель. - Немедленно выходи!
И Савву Григорьевича увели "на этап", с которого нет возврата... Мороз проходил по коже, но ведь нельзя было сказать ему, что его уводят на убой.
После, где-то года через два, когда я был уже на воле, меня как-то встретила жена Вариводы и спросила: Не встречал ли я Саввы Григорьевича, от которого нет никаких вестей. Что я мог ей ответить? Просто посоветовал не ждать ни самого Савву Григорьевича, ни вестей от него.

Где-то в ноябре меня перевели в 24-ю камеру. Она служила своего рода пересылкой внутри ДПЗ. Сюда направляли тех, по делу которых было закончено следствие и вынесено решение тройки и которые подлежали отправке на этап. Сюда помещали новичков, поступающих в ДПЗ с воли (видимо, для того, чтобы при общении с теми, у кого следствие уже закончено, поняли, что сопротивляться бесполезно, надо "признаваться" и подписывать всё, что предложит следователь). Сюда на какой-то срок направляли и тех, кто прошел "Нольку", 19 и прочее и оставался "неразоружившимся врагом народа". Здесь, в 24-й камере, я снова встретился с А.Ф.Рожковым, впервые встретился с зам. председателя горсовета Виктором Сендек, красным партизаном Данилом Болговым и некоторыми другими товарищами из актива города. Здесь же я встретился с известным на Дону сподвижником Щаденко (бывшим в это время зам.наркома обороны) Семеном Кудиновым и Босовым - красным партизаном из гор.Каменска.
Эта камера мне навсегда запомнилась сыростью и необычайным количеством блох. Никогда в жизни, ни до, ни после я не видел такого их скопления. И откуда они только брались! У В.Сендека была с собой тряпка, напоминавшая простынку, вернее пеленку. Он стелил её на пол и ложился спать. Но достаточно ему было пролежать несколько минут и подняться с места, как эта белая тряпка оказывалась буквально черной от скопившихся на ней блох! Блохи доводили до изнеможения - люди засыпали, только окончательно выбившись из сил.

Старший надзиратель назначил меня старостой камеры. В обязанности старосты входило получение на камеру пайков для заключённых, соблюдение установленного режима. Поэтому я всегда знал количество обитателей камеры. Обычно их в среднем было около 50 человек. После отправки на этап убавлялось наполовину, но тут же быстро убыль восполнялась.
В числе тех, по делу которых было закончено следствие, когда меня привели в камеру, насчитывалось более 20 священнослужителей - попов, дьячков и псаломщиков. Все они обвинялись в том, что состояли в контрреволюционной организации, которую якобы возглавлял благочинный. Сам благочинный сидел в другой камере. Он раньше всех "раскололся" и помог следствию воздействовать на всех остальных арестованных по его показаниям последовать его примеру. За это ему в ДПЗ были созданы особые условия - сидел он в лучшей камере, ему разрешили даже передачи. При мне эти слуги божии находились в 24-й камере недолго. В одну из "варфоломеевских ночей" всех их отправили "на этап". А утром, когда оставшихся в камере вывели во двор в уборную, один из молодых надзирателей, Тюрин, подошёл ко мне и шепнул:
- Ночью всех попов расстреляли.
Я ответил, что знаю, и посоветовал ему никому больше об этом не говорить: "Сам можешь попасть туда же".

 

Тюремный досуг, избиения подследственных

Первое время, примерно с год, мы (я имею в виду арестованных коммунистов - партийных, советских и хозяйственных работников) держали себя "тише травы, ниже воды". Строго выполняли требования установленного режима. Стремились не допускать нарушений и ничем не запятнать звание членов партии. Были убеждены, что наши аресты - просто недоразумение, что скоро всё выяснится и нас освободят. Мы предупреждали сами себя против того, чтобы личная обида не переросла в недоверие к партии и Советской власти.

Чем же мы занимались, находясь в камерах?
При знакомстве каждый хотел поделиться своим горем. Рассказывали друг другу по нескольку раз, где и как они были арестованы, как их привезли в ДПЗ; каких от них признаний требуют, о чём спрашивал следователь и что отвечали ему. Какие пункты 58-й статьи УК им приписывают и что эти пункты означают. Но всё это при длительном пребывании в ДПЗ просто надоедало. Чем дольше сидели, тем больше, как-то даже незаметно для себя, теряли веру в то, что справедливость вскоре восторжествует (не было никаких проблесков!). В связи с этим нередко заходила речь о том, что ждёт нас, о лагерях, о том, какие там порядки, сколько там зарабатывают, что будет с нашими семьями и т.п. Но и это приедалось.
Всё больше и больше переключались на литературу, географию, историю. Среди арестованных встречались знатоки литературы, обладающие прекрасной памятью, и они читали стихи, подробно пересказывали повести и рассказы, даже крупные произведения классиков мировой литературы. Например, я именно там, в камере, впервые познакомился с "Собором Парижской богоматери" Гюго, с "Домби и сыном" Диккенса и некоторыми другими произведениями, которых я до ареста не читал. Прекрасным знатоком литературы и мастером пересказа крупнейших произведений был юрист Зальцман (за точность фамилии сейчас не ручаюсь). Я разучил там многие стихи (например, Мережковского "Сакья-Муньи" и др.) и песни.
Некоторые из "жильцов" ДПЗ старались и сами сочинять (в уме) рассказы и стихи. Я уже говорил, что находясь в одиночке, сочинял роман о Кубани "Земля обетованная". Находясь в общей камере, по несколько дней подряд рассказывал его друзьям по несчастью. Они охотно слушали меня.
Естественно, большое место в нашем "времяпровождении" занимали рассказы из нашей прошлой жизни. Однажды единодушно решили, что каждый из жильцов камеры должен рассказать о самом счастливом дне своей жизни. Решение было выполнено. Рассказы были своеобразны и интересны - как жаль, что их нельзя было записать!
Разучивали и песни, даже ухитрялись их потихоньку петь: соло, дуэтом и "хором". Мне полюбились кубанская песенка "В путь-дорожку дальнюю", "Спустилась нiч у чорнiи свiты", "Тай на свiты мiсяченьку', и я их часто мурлыкал себе под нос.

В то время меня интересовала история. Среди арестованных я искал историка, чтобы прослушать "курс лекций". В одной из камер я встретил священника, который сказал, что когда-то в семинарии учил историю. К сожалению, от него я ничего не добился. "Забыл уже" - отвечал он и рассказывал только легенду о волчице, которая вскормила Ромула и Рема.
Некоторое время мне пришлось сидеть в общей камере с горным инженером Василием Дмитриевичем Власовым. Он сказал, что когда-то любил математику. Я стал упрашивать его заняться со мной алгеброй. Он согласился, но как заниматься? Ведь надо на чём-то писать! А у нас ни карандаша, ни бумаги - всё запрещено. Но выход нашли. Вместо классной доски решили использовать... подметки ботинок. А мел изготовили из зубного порошка, который оказался каким-то чудом у одного из обитателей камеры, которому при аресте разрешили взять его с собой - по своей наивности товарищ думал, что он сможет в ДПЗ чистить зубы. Мы развели этот порошок на мыле, слепили из него квадратики, подсушили их на отопительной батарее и получился настоящий мел. Им и писали на подметке ботинка: а+b =... Василий Дмитриевич учил учить на память: "Квадрат суммы двух количеств равен..." Но, к сожалению, недолго продолжалась эта учеба - Василия Дмитриевича перевели в другую камеру.
Как горько было сознавать, что бесплодно терялись самые творческие годы! Ведь за это время, которое отсидел в ДПЗ, в царской тюрьме, пожалуй, в любой буржуазной тюрьме, я мог бы закончить университет!
Одно время я занялся вышивкой. Лучшим товарищам по ДПЗ на память вышил несколько носовых платков. Вышивал на них целые картинки: речка, камыш, утки, охотничья собака и охотник с ружьем. Вышивал цветы, мотыльков разноцветных и пр. Цветные нитки для вышивки выдергивал из полотенец, рубашек и пр. Иголку для вышивания сделал из рыбьей косточки (рыбьего ребрышка).
Каждый из нас чем-то занимался.
Часто устраивали литературные и географические викторины, загадывали загадки и решали головоломки.

Обычно на воле, когда собираются вместе на какое-то время несколько мужчин, почти никогда не обходится без "сальных" анекдотов. А вот в ДПЗ среди нашего брата (находившихся под "следствием" коммунистов) эти анекдоты не пользовались спросом. Мы обходились без них. Осуждалась беспричинная матерщина.
Несмотря на запрет, были у нас и шашки, и шахматы, и домино - шахматы лепили из недопечёного хлеба (иногда попадался), домино - из спичечных коробок или пачек из-под папирос и пр. И ухитрялись играть, хотя надзиратели бдительно смотрели за нами. Словом, жизнь брала своё.
Правда, бывали минуты полного уныния и тягостного молчания, когда каждый сидел, опустив голову, погрузившись в свои думы. Но и в такие минуты часто на выручку приходила разрядка.
Как-то я попал в камеру, в которой многим объявили, чтобы готовились на этап. На дворе уже пахло весной. После утреннего чая все почему-то умолкли. Наступила гнетущая тишина. Неожиданно чей-то голос раздался из одного угла:
- В эту минуту родился дурак!
И немедленно из другого угла донеслось:
- И слышится голос новорожденного...
Сразу же вся камера грохнула от смеха, надзиратель даже волчок открыл, чтобы посмотреть что произошло. И уныния как не было.

 

Отправив в 24-ю камеру, следствие как-будто забыло обо мне. Месяца два меня не тревожили, ни разу за это время не вызывали на допрос.
В этой камере находился в числе прочих и 15-летний "враг народа" Ваня Мосин. Он был арестован вместе с тремя другими учениками Богураевской школы горпромуча (Колей Тарасенко, Поповым и фамилию четвертого уже не помню). Поводом для их ареста послужил такой факт. Один из них предложил игру: "Давайте я буду Троцким, ты, Коля, будешь Бухариным, ты, Женя - Рыковым". Ну, или что-то в этом роде. Все согласились с этим предложением. И за это все четверо были арестованы по 58 статье УК и просидели под следствием в ДПЗ более чем по полтора года.
Ваня был очень смышлёный парень и как-то по особому привязался ко мне. Для меня он был готов сделать всё, что мог. Дежурные надзиратели часто брали его себе в помощники - разносить по камерам хлеб, кипяток, баланду. К вечеру Ваня возвращался в камеру с новостями: кто из новичков поступил в ДПЗ, кого не стало, приносил обрывки бумажные и пр. А однажды принёс мне целую газету, которую стянул у надзирателя. В ней сообщалось о состоявшемся январском (1938 г.) Пленуме ЦК ВКП(б), на котором было принято Постановление о неправильных исключениях из партии и арестах коммунистов. Я прочитал газету и ознакомил с ней сидевших в 24-й камере коммунистов. Все воспряли духом: "Вот оно, то, чего мы все ожидали. Значит, Сталин знает, что творится. И с нами скоро разберутся. Справедливость восторжествует..."

Но нас ждало горькое разочарование. Именно после этого Пленума ЦК ВКП(б) у нас, в Шахтинском ДПЗ начались массовые избиения арестованных и еще большие издевательства над ними.
Насколько я знаю, до начала 1938 г. в Шахтинском ДПЗ арестованные не подвергались избиениям. Зуботычины, которыми следователи частенько угощали своих подследственных, я не считаю. Массовые избиения с целью получения признаний начались примерно с февраля 1938 г. Чтобы не оставалось внешних следов избиений, били обычно по мягким местам и пяткам. По ребрам и пяткам били мягкими предметами. Широко использовались куски резины от велосипедных шин. Особенно свирепствовал следователь Уразов, который вел дела "врагов народа" - шахтёров (в конце 1938 г. он был награжден орденом Ленина). Как рассказывали заключенные, дело доходило до того, что дверьми ломали пальцы рук! Почему до начала 1938 г. не было случаев избиения арестованных, а потом стали применять физические истязания для того, чтобы добиться признаний? Ответ на этот вопрос дал мне лет через 10 шахтинский городской прокурор Волков. Если верить ему, в начале 1938 г. было специальное разъяснение за подписью Сталина и Жданова, в котором говорилось: "Наши классовые враги, органы диктатуры буржуазии применяют все средства, в том числе и пытки против своих противников - революционеров, чтобы добиться от них признаний. А почему мы, органы диктатуры пролетариата не должны поступать также в отношении наших врагов, врагов народа?" Это не дословный текст, а смысл, суть. Так, оказывается, были обоснованы и оправдывались произвол и насилия над арестованными.

 

По существовавшему в то время закону, арестованного не имели права держать под следствием более двух месяцев, а меня продержали уже почти год и перестали вызывать на допросы. Поэтому я решил написать заявление на имя начальника горотдела НКВД. Арестованным категорически запрещалось иметь бумагу и карандаши, но мы ухитрялись их "доставать" и ловко прятать при обысках. У меня имелся карандаш, а Ваня принес подобранный где-то во дворе кусок оберточной бумаги. На ней я и начертил заявление. В нём сослался на Постановление Пленума ЦК ВКП(б), повторил, что я ни в чём не виновен, и требовал быстрее закончить следствие. Заявление вручил надзирателю. Тот всполошился: откуда у меня взялись бумага и карандаш, и потребовал, чтобы я отдал карандаш. Я отдал. В тот же день меня вызвал Жадовский. Спросил, откуда я знаю о Постановлении Пленума ЦК. Я ответил, что о нём-де нам рассказал один из новичков, поступивших в ДПЗ. От Жадовского меня отвели в подвал и заперли в карцере №15.
Я решил протестовать и объявил голодовку. Шесть дней не принимал пищи. Первые три дня относительно не чувствовал большого голода. Четвёртый день был самым трудным, мучительным. На пятый день все тело одолевала слабость и как-то притупилось ощущение голода. На 6-й день слабость ещё больше усилилась и я почти не хотел есть. Все эти дни кроме дежурных надзирателей я никого не видел. На седьмой день на пороге карцера появился Жадовский. Он сказал, что меня переведут в общую камеру и ускорят следствие. Я поверил. Согласился принимать пищу. И действительно - следствие было "ускорено".

Вскоре после моего ареста был арестован заведующий ремонтной мастерской нашей МТС Иван Данилович Борисенко (за точность имени и отчества не ручаюсь). От него потребовали подписать "признание", что он якобы вместе со мной занимался в МТС вредительством. Таким путём, видимо, стремились изобличить меня. Но Борисенко оказался честным и удивительно стойким человеком. Он перенёс многое, но не сдавался. От систематического недоедания переболел цынгой. Распух от голода - парень был здоровый и тюремный паёк не мог устроить его организм. Однако в течение двух лет оставался непреклонным в отстаивании правды и собственной чести.
Примерно в то же время был арестован и заведующий городским земельным отделом - мой однофамилец Михаил Григорьевич Бондаренко. Я не знаю подробно его истории. Знаю только, что (как я уже говорил) его бросили в камеру №14 к уголовникам и они его избили. Позже, уже в конце 1937 г. я узнал, что он "раскололся". Он "признал", что был связан с врагом народа предгорисполкома Деревянко. Что якобы сам возглавлял правотроцкистскую группу, которая занималась вредительством в сельском хозяйстве Шахтинского района. Что в эту группу, якобы, входил я - директор МТС, главный агроном горземотдела Макаров, заведующий контрольно-семенной лаборатории агроном Подушко (которого на воле и ДПЗ вплоть до самого суда я и в глаза не видел), главный агроном МТС Владимир Николаевич Удодов, главный механик МТС Иван Яковлевич Башкиров, завмастерской МТС Борисенко.
И вот Жадовский решил использовать "показания" М.Г.Бондаренко. Через несколько дней после прекращения мной голодовки он вызвал меня в кабинет, предложил даже сесть (видимо в порядке издевки), сказал:
- Так вот, давайте будем кончать следствие. Вы этого требовали... Но всё зависит от Вас. Вот есть показание Вашего друга Бондаренко. Можете его прочитать. Подпишите такое же признание, и следствие будет окончено.
Я не стал читать. У меня не было уверенности, что это действительно его показание, могла ведь быть и провокация.
- Меня не интересует, что показал Бондаренко. Мне не в чем признаваться.
Жадовский позвал своего помощника, велел ему посидеть со мной, а сам вышел - видимо, на консультацию к начальнику. Вернувшись, он вызвал надзирателя и приказал посадить меня в "Нольку". Это было ночью, накануне Дня Красной Армии, 22 февраля 1938 года.

Надзиратель втолкнул меня в "Нольку" двадцать третьим! Напомню: площадь ее 1,5х2 метра. Прошло несколько минут после того, как дверь захлопнулась, и у задней стены камеры начались стоны. Стоны всё больше и больше усиливались. Несколько человек потеряли сознание. Стоявшие у двери начали бить в дверь кулаками. Никто к камере не подходил. Многих охватило отчаяние. "Видно, нас решили задушить!" - прокричал кто-то. Когда отчаяние, казалось, достигло предела, стоявший у двери с другой стороны от меня инженер шахты им.Петровского, Василий Дмитриевич Власов, торжественно затянул партийный гимн: "Вставай, проклятьем заклеймённый..." Его поддержало несколько коммунистов - Сендек, Кузнецов и я. Мгновенно с пистолетом в руках у камеры очутился зам. начальника горотдела НКВД Зеликсон.
- Контрреволюционный бунт! - закричал он. - Замолчать! Стрелять буду!
Мы смолкли. Камеру открыли. Зеликсон приказал всем выйти. Тех семерых, кто был в обмороке, выволокли в коридор. Надзиратели, как обычно, стали обливать их водой и давать им нюхать нашатырный спирт. Пока надзиратели возились с потерявшими сознание, Зеликсон несколько раз спросил нас, стоявших в коридоре (почти все были в одних трусах): "Кто пел?" Все молчали. Зеликсон убежал наверх. Вскоре старший надзиратель, спустившийся сверху, зачитал список тех, кто должен остаться в "Нольке". Нас оказалось человек 8 - все коммунисты: я, Власов, Сендек, Кузнецов... Стало легче. Уже можно было дышать, сидеть, даже можно было лечь.

Прошли сутки и после полуночи меня повели наверх, но не к Жадовскому, а в кабинет самого начальника горотдела НКВД Васина. Тот выскочил из-за стола и с похабной бранью набросился на меня:
- Ну, проститутка, будешь признаваться?
- Мне не в чем признаваться, гражданин начальник, - как обычно, ответил я.
- Сволочь! - сквозь зубы процедил Васин и преподнес мне зуботычину.
- Ложись! - кричал Васин.
Жадовский стоял возле меня молча. Я лег на пол, на живот.
- Давай! - скомандовал Васин Жадовскому.
Тот снял с себя широкий ремень с огромной медной пряжкой. Сам же Васин взял, видимо, заранее приготовленную резиновую дубинку, как мне показалось, кусок обода от резинового колеса. Один из них стал с одной стороны, другой - с другой, и начали дубасить меня.
Били с остервенением, Жадовский бил пряжкой. Били по мягкому месту, в паха, по ребрам. Сначала я, стиснув зубы, старался молчать. Потом стал стонать и потерял сознание.
Когда очнулся, увидел возле себя кроме Васина и Жадовского, надзирателя с ведром воды. Какое-то чувство животного страха овладело мною. Меня трясло, как в лихорадке. Я потерял самообладание, и когда Васин угрожающе повторил: "Так будешь, стерва, признаваться?" Я произнёс страшное для себя слово: "Подпишу..." Меня подняли с пола. Я не мог стоять и нормально передвигать ноги. Надзиратель и Жадовский под руки вывели меня из кабинета Васина, а дальше уже только надзиратель Шляхтин поволок меня в подвал и запер одного в карцер №1.
Я свалился на пол на живот... Все тело ныло от боли. Кружилась голова (ведь я ещё не оправился от шестидневной голодовки). Я терял рассудок: случилось самое страшное - я согласился оклеветать себя и других. Меня меньше всего тревожило будущее, т.е. наказание (о нём я почти не думал). Мучило, терзало душу то, что я оказался не таким "твердокаменным", каким я себя представлял, что я смалодушничал, что не хватило воли сопротивляться дальше.
Временами засыпал, но быстро просыпался, душили кошмары. Преследовала такая картина. Еще в 1924 г., впервые попав в Москву, я пошел в Зоопарк. Там я видел удава. При мне к нему в загородку сунули поросенка. Удав заметил его, направил на него свой взгляд и поросенок с душераздирающим визгом, упираясь всеми силами, всё же сам вполз в пасть удава. Удав живьём засосал поросенка. И вот теперь мне представлялось, что удав - это НКВД, это Жадовский (у него и взгляд, похожий на взгляд удава), а поросенок - это я. Упираясь, сам вползаю в его пасть... и скоро он проглотит меня.

Через какое-то время ко мне в карцер подселили бывшего красного партизана Михаила Яковлевича Боровка, которого раньше я не знал. Зачем? Возможно, для того, чтобы воздействовать на него; чтобы мое состояние побудило и его признать себя "врагом народа". Но с появлением его в полутемном сыром карцере как будто стало светлее; я почувствовал облегчение - я был не один. Мы могли с ним говорить, делиться своими мыслями и чувствами; он стал ухаживать за мной - помогал перевернуться и приподняться...
Надзиратели, вероятно, по заданию начальства, внимательно наблюдали за мной - часто заглядывали в карцер через волчок.
Прошло дня два или три, и я уже мог сам подниматься, сидеть (подложив под определенное место руку), и даже передвигаться без посторонней помощи (молодость делала свое дело).
Жадовский вызвал и предложил писать "показания". Трудно сейчас сказать, что происходило со мной. Хотелось протестовать, кричать, отказаться. Но сил не хватило на это. Меня увели в другую комнату, посадили за стол и я... стал писать. Нужно было написать: когда и кто завербовал меня в правотроцкистскую организацию, каковы её цели и что я делал как член этой организации (вредительство, антисоветская агитация и прочее). Всё это нужно было придумать. Сравнительно "легко" было придумать, кто меня завербовал (можно было назвать любого из арестованных и даже находившихся на воле, лишь бы он был руководящим работником). Я назвал Марченко - начальника управления МТС - краевого управления сельского хозяйства, который был моим непосредственным начальником. А вот какие цели и задачи ставила "наша организация" - на это у меня не хватило фантазии. То, что я написал об этих целях и своей "контрреволюционной деятельности", Жадовский забраковал и сам, без меня, написал мои "показания" и на следующую ночь предложил мне их подписать, и я подписал, почти не читая - читать было бессмысленно; теперь меня всё равно заставили бы подписать всё, что нужно было "следствию".

Итак, я стал злодеем, сам себе подписал позорный приговор. После этого я не находил себе места. Чувствовал себя как обречённый. Сам презирал себя. Я терял вкус хлеба и жизни. Но постепенно стал как-то свыкаться с положением "разоружившегося врага" народа. Начал даже искать оправдание тому, что "раскололся" (каждому человеку свойственно оправдывать себя, свои поступки и действия, слабость, даже подлость). И, как мне казалось, нашёл у... В.И.Ленина.
Вспомнил его "Детскую болезнь левизны в коммунизме" - кажется, там он говорит о брестском мире. "Левые" коммунисты обвиняли Ленина в трусости за то, что он выступал за позорный грабительский брестский мир. На это Ленин отвечал примерно так: "Если бы вооружённый до зубов бандит напал на меня, приставил к виску револьвер и потребовал снять пальто, я бы снял. Меня могли бы назвать трусом. Но это не трусость. Это единственный разумный выход из положения. Если бы я отказался снять пальто, бандит бы меня мог пристрелить, и пальто всё равно взял бы. Но я был бы мёртв. А если бы я снял и отдал пальто, он мог бы оставить меня в живых, а это давало бы мне возможность выиграть время и... заставить бандита вернуть мне пальто".
Я сравнивал своё положение с положением человека, к виску которого приставлен пистолет. Мне предложили "снять пальто", оклеветать себя. Трусость это? Да! Но если бы я отказался сделать, меня всё равно обесчестили бы, сделали врагом народа и пристрелили бы. Однажды помощник Жадовского - Шемякин, который арестовывал меня, вызвал на допрос перед утром и заявил: "Всё равно живьём не уйдешь отсюда, сгноим в подвале". Подписав показание, я, возможно, тем самым сохраню жизнь, и в будущем, рано или поздно, смогу доказать свою невиновность и восстановить свою честь. А если расстреляют? Что ж, от судьбы, видно, не уйти.
Так пытался я утешить себя, так старался утешить и товарищей по несчастью, которые, не выдержав истязаний, вынуждены были сделать то же, что сделал и я.

 

Семья "врага народа", секрет азбуки

Все дни пребывания в ДПЗ мучительно больно было думать о семье, особенно после подписания "показания".
Каждый раз я шёл на допрос и с допроса, засыпал и просыпался с мыслью о Нине Павловне, Теме и Наташе; чуть ли не каждый день видел их во сне. После ареста я ничего не знал о них: живы ли они, где они и что с ними? На день моего ареста Нина Павловна уже восьмой месяц была беременна и я не знал, когда и кто родился (сын или дочь) и жив ли он?
Я не знал, что, оказывается, через несколько дней после моего ареста их буквально выбросили из квартиры прямо на снег, на мороз (был ведь февраль), а председатель поссовета (женщина) запретила жителям посёлка пускать "вражеское отродье" на квартиру. Лишь 70-летний колхозник смилостивился и разрешил поселиться... в бане.
Я не знал, что Нину Павловну тоже исключили из партии, и в течение многих месяцев нигде не принимали ни на какую работу, и что ей вместе с детьми пришлось почти побираться. Тёма собирал в пивных пустые бутылки, сдавал их в магазины, на вырученные деньги покупал хлеб, и этим жили.
Я ничего этого не знал, но был уверен, что мне здесь, в тюрьме, намного легче, чем ей с детьми: мне каждый день дают паек - 600 г хлеба. А ей никто пайка не даст. Ей надо самой добывать кусок хлеба для себя и для детей. У меня обеспечена "квартира", а где она найдет себе и детям угол?
А после подписания "показания" я думал: теперь меня могут расстрелять... В лучшем случае сошлют в лагеря. По меньшей мере лет на 10! А что будет с ними? И доведётся мне хоть увидеть их?

Подписав показание, я решил попытаться хоть что-нибудь узнать о семье и обратился к Жадовскому:
- Гражданин следователь! Я сделал то, что Вы требовали. Теперь я прошу Вас - скажите мне, кто у меня родился, когда я уже находился здесь: сын или дочь? Что с ребёнком? Вообще, что с моей семьей и где она сейчас?
Ехидно улыбнувшись, он ответил: "Родился сын. Всё нормально". Оказалось, что даже в этом случае Жадовский солгал: родилась дочь, и когда я спрашивал Жадовского, её уже не было в живых.
Я тогда не представлял, что семья тоже ничего обо мне не знала. Оказывается, через полгода после моего ареста на колхозных собраниях было объявлено, что бывший директор МТС Бондаренко расстрелян как враг народа. После этого Нина Павловна решила всё же справиться в горотделе НКВД: так ли это? Чтобы дети знали правду об отце. Ей ответили: "Его нет. И можете о нём больше не спрашивать!"

 

Кажется, уже в 1938 г. была арестована группа юрисконсультов предприятий и учреждений гор.Шахты - помню такие фамилии: Болдырев, Зальцман, Смотрич и др. Очутившись в ДПЗ, они сговорились подписать "показания" об участии в правотроцкистской организации, но в этих показаниях записать, что их группу, - т.е. группу юристов города - правотроцкистов возглавлял... городской прокурор, подписавший ордер на их арест. Это вполне устраивало руководство горотдела НКВД, и через некоторое время прокурор города тоже оказался в ДПЗ.
Следует отметить, однако, что если "расколовшийся" хотел внести в список "участников правотроцкистской организации" заведомых пьяниц или просто неумных людей, следователи решительно противились, заявляя: "Нам дураков не надо. Ты запиши вот кого..." И прямо диктовали, кого записать как врага народа.

Первое время, находясь в той или иной камере, мы не знали, кто сидит и что происходит через стенку от нас в соседней камере. Примерно через год пребывания в ДПЗ была налажена постоянная связь почти со всеми камерами при помощи перестукивания. С соседними камерами перестукивались прямо через стенку, а если хотели, чтобы какое-то важное сообщение знали и другие камеры (помимо соседних), то для перестукивания использовались трубы отопительной системы. По ним хорошо распространяются звуки, и стук из одной камеры могли принимать чуть ли не по всему ДПЗ. В крайнем случае, передачи через стены шли от одной камеры к другой, затем к третьей. При помощи этой связи мы знали, кто из вновь арестованных поступил в ДПЗ, кто и где сидит, кто раскололся, кого отправили на этап, что нового на воле и т.д.
Больше того. Когда в совершенстве овладели техникой перестукивания, при его помощи проводили даже шахматные турниры с соседними камерами, передавали загадки и задачи.
Азбуку перестукивания знали далеко не все. Мы (я имею в виду партийный актив) держали её в секрете. Работники горотдела НКВД знали, что арестованные перестукиваются, устраивали подслушивания, засекали нас, когда мы перестукивались, но никак не могли разгадать или узнать нашей системы. Считали, что мы пользуемся азбукой Морзе. Но когда подслушивали, ничего не могли понять. А когда нас накрывали, мы отпирались, говорили, что просто от нечего делать, случайно, без всякого смысла стучим.
Перестукиванием мы пользовались более полутора лет, вплоть до освобождения, и работники горотдела НКВД и ДПЗ так и не смогли раскрыть нашей азбуки. А пользовались мы для перестукивания бестужевкой, изобретенной декабристом Бестужевым. Она очень проста. Весь алфавит обыкновенной азбуки делится на 5 групп по 5 букв в каждой группе: А-Б-В-Г-Д; Е-Ж-3-И-К; Л-М-Н-О-П; Р-С-Т-У-Ф; Х-Ч-Ш-Щ-Я. Буквы Ы, Й, Э, Ю в азбуку не включались (вместо них использовались и, е, у). Первые пять букв передавали так: сначала один удар, короткая пауза и затем еще от одного до пяти ударов. Например, буква А передавалась так: один удар, пауза, один удар. Буква Д - один удар, пауза, затем пять ударов. Вторые пять букв передавались так: два удара, пауза и затем от одного до пяти ударов. И так далее. Буква Я передавалась так: пять ударов, пауза, затем еще пять ударов.
Перестукивание не только служило средством связи, оно занимало много времени и помогало коротать дни, недели, месяцы.

 

Летом 1938 г. в ДПЗ появилась дизентерия. Во дворе, в помещении гаража, была открыта специальная камера, в которую направляли дизентерийных и других тяжело больных. Арестанты прозвали эту камеру "камерой смерти" - из неё далеко не все возвращались снова в подвал. Чуть ли не каждый день выносили по несколько трупов. Ночью их вывозили и спускали в тот же старый ствол шахты им.Петровского. Об их смерти родственникам ничего не сообщали.
Для ухода за больными и лечения их начальство горотдела НКВД направило находившегося под следствием арестованного бывшего зав.горздравотделом врача-гинеколога Марка Григорьевича Косых. Это был культурный, отзывчивый человек и хороший врач, обладавший даже гипнозом. Но что он мог сделать один с десятками больных, без медицинского оборудования, без препаратов, лекарств и прочего?

С Павлом Яковлевым, редактором газеты "Красный Шахтёр", я встретился в ДПЗ только примерно через полтора года. Его арестовали якобы за связь с врагами народа, в частности, с С.В.Бондаренко, которого он при исключении из партии защищал на бюро горкома. Такова была официальная версия, на самом же деле в НКВД от него, как и от других, требовали признания о принадлежности к правотроцкистской организации, которая создавалась на бумаге горотдела НКВД, чему помогли "показания" Князева. Сначала Яковлев пытался отстаивать правду. Но его следователи убедили, что он должен признать себя правотроцкистом, что это необходимо в интересах партии. Паша был простой сын работницы Ростовской табачной фабрики, честный, добрый, бесхитростный и доверчивый. И эти его качества использовали следователи. Они стали убеждать его, что органы НКВД - это органы партии. Что НКВД действует по заданию партии, в её интересах, выполняет её волю. Арестованы Бухарин, Рыков, Томский и др. Надо подтвердить, что у них была база, что они повсюду создали свои правотроцкистские организации. "И ты сослужишь службу партии, - говорили следователи, - если подпишешь признание, что такая организация была и в Шахтах, и ты к ней принадлежал. Тебе, по-существу, за это ничего не будет. Будет зачтено твоё признание. Ну, пробудешь некоторое время в лагерях, ну и всё."
Наивный и доверчивый Паша дал себя уговорить и подписал, что правотроцкистская группа существовала в редакции газеты, что в эту группу входили зам. редактора Горфункель, редактор многотиражки шахты "ОГПУ" Лидман и др. Просидев в ДПЗ с полгода, Яковлев понял, что следователи обвели его вокруг пальца и затянули в страшную пропасть. Он отказался от своих "показаний", но было уже поздно. Более двух лет он отсидел в ДПЗ, не признавая себя виновным. Мужественно он доказывал свою невиновность и на суде, который состоялся в мае или июне 1939 г. Но запуганные работниками НКВД Горфункель и Лидман, которых перед самым судом предупредили, что если они посмеют отказаться от своих показаний, то им живым не выйти из ДПЗ, подтвердили существование правотроцкистской группы при редакции. Они утверждали, что в неё входил и Яковлев. Им суд поверил. Они были осуждены на сроки не ниже 10 лет. На 10 лет был приговорён и Паша Яковлев. Он погиб в лагерях и был реабилитирован только в 1956 г. посмертно.

 

Подписал я "показания" где-то в марте 1938 года и после этого меня долго не тревожили. Лишь в июле или августе повели к Жадовскому. У него в кабинете я увидел зав.мастерскими нашей МТС Ивана Даниловича Борисенко. Это была моя первая встреча с ним в ДПЗ. Больно мне было на него смотреть! Этот молодой здоровяк, каким я его знал на воле, выглядел теперь стариком. От систематического недоедания лицо обрюзгло, под глазами висели мешки, кожа шелушилась. Только глаза по-прежнему светились. В душе я восхищался им, его мужеством, его упорством в отстаивании правды - он по-прежнему (уже больше года!) не хотел "признаваться". И Жадовский решил устроить ему со мной очную ставку, видимо для того, чтобы я повлиял на Ивана Даниловича.
С болью в сердце и горечью в голосе я сказал:
- Иван Данилович! Сопротивляться бессмысленно. Надо подписать показания. Что будет дальше - увидим.
Меня сразу же увели в камеру и, как стало по тюремному "телеграфу" известно, Борисенко тоже "раскололся".
Через несколько дней меня вновь повели наверх. На этот раз привели в кабинет, где сидело два работника НКВД, которых я раньше не видел. Один из них достал из папки мои "показания" и спросил:
- Это вы подписали?
- Да, я.
- Подпишите свои показания ещё раз.
Я подписал, хотя после и сожалел об этом, ибо это были, видимо, работники краевого отдела НКВД, проверявшие дела подследственных, находившихся в ДПЗ.


Однажды ночью, где-то в конце 1938 г. в ДПЗ раздался женский крик и плач ребенка. Доносились они до моего слуха из камеры №12 - той самой, в которую меня посадили, когда привели с воли, она была в подвале самой большой. Это встревожило не только меня, но и других обитателей подвала. За проведенные в ДПЗ полтора с лишним года многое пришлось узнать и пережить. Но чтобы в подвале оказались женщины и дети - такого ещё не было. Что это могло означать? На следующий день удалось выяснить, что среди арестованных и доставленных в ДПЗ оказались жена расстрелянного бывшего председателя горисполкома Деревянко, жена бывшего управляющего трестом "Шахтантрацит" Непомнящего, жены других расстрелянных ответственных работников. Одна из них ни под каким предлогом не согласилась оставить своего ребёнка и её привезли с ним в ДПЗ и посадили в камеру. И уже здесь, в камере, ребёнка отобрали и отправили, видимо, в детский дом.
Когда я уточнил это, то не мог не подумать: "Может быть, и мою жену и моих детей ждёт такая же участь!" И мороз прошёл по спине...
Не только в г.Шахты, но по всей стране в то время жён и детей расстрелянных "врагов народа" (обычно видных ответственных работников) арестовывали и ссылали в Сибирь, Казахстан, Среднюю Азию.

 

Гипноз и домино

Пребывание в ДПЗ явилось не только тяжким испытанием, но и хорошей жизненной школой - я лучше стал понимать жизнь и людей. На воле все люди ходят в "одежде", многие - в блестящих лакированных непроницаемых костюмах, а там, в тюрьме, каждый предстаёт "голеньким".
О многих из тех, с кем пришлось повстречаться в ДПЗ, уже сказано выше, теперь хочется припомнить ещё кое-кого.
В разное время и в разных камерах (преимущественно в карцерах) довелось познакомиться с "участниками правотроцкистской группы" г.Каменска (находится примерно в 40 км от г.Шахты).
Главный из них - Кудинов Семен Иванович. Донской казак. Один из организаторов съезда донских казаков-фронтовиков в 1918 г., который выступил в поддержку большевиков, Советской власти. Съезд избрал Семена Ивановича членом делегации, которая направилась в Москву за оружием. Кудинов тогда побывал на приёме у Ленина, встречался с Н.К.Крупской. В дореволюционное время работал вместе с Щаденко портным и принимал участие в революционной деятельности.
Прилуцкий - в гражданскую войну командовал кавалерийским полком Красной Армии, в боях потерял ногу.
Босов - красный партизан, был командиром в Красной Армии.
Дорошев - также старый большевик, два его сына - тоже коммунисты, активные участники гражданской войны и др.
Этим людям было предъявлено обвинение в подготовке контрреволюционного вооруженного восстания на Дону против Советской власти (это в 1937 году!). Была сфабрикована версия, что они якобы через одного работника Наркомата обороны, тоже участника гражданской войны, фамилию его уже забыл, были связаны с зам.наркома обороны Щаденко и тот будто бы направлял их контрреволюционную деятельность. Некоторые из этих людей, как и другие, в результате истязаний в конце концов "раскололись".

Но их, как мне после рассказывали, выручило одно обстоятельство. В конце 1937 г. ещё разрешались вещевые передачи в ДПЗ и из ДПЗ. Семен Иванович Кудинов воспользовался этим. Он на клочке простыни химическим карандашом написал письмо своему дореволюционному другу Щаденко. Отпорол подкладку в своём демисезонном пальто и зашил это письмо в пальто. При очередной передаче передал через надзирателя пальто жене. Жена, опытный человек в таких делах, осмотрела дома пальто. Срочно выехала в Москву и сумела передать письмо Щаденко. Щаденко же пользовался доверием Сталина. Видимо, этим объясняется, что сам Щаденко не был репрессирован и "участники контрреволюционной группы", связанные с ним, в 1939 г. были освобождены.

Запомнился доктор Арш - врач шахтинской городской больницы. Его арестовали летом 1938 г. Привезли в горотдел НКВД и предложили признаться в том, что он является членом правотроцкистской контрреволюционной организации и, кроме всего прочего, в случае войны должен был организовать диверсию - отравить городской водопровод, заразить воду бациллами тифа, холеры, чумы и пр. Доктор Арш был поражён таким обвинением и заявил, что заражение водопровода - это дело не по его специальности, что он хирург-уролог; что он за время своего врачевания оперировал 350 почек больных, что вырезать почки он может, а травить людей не умеет.
Доктора бросили в "Нольку". Он был человек грузный, сразу же стал задыхаться, через несколько часов попросился к следователю и подписал всё, что ему предложили.
Прошло несколько месяцев, и доктора снова повели к следователю и тот сказал:
- Доктор Арш! Вам надо переписать своё показание.
- Почему?
- Потому, что в старых показаниях Вы х*** написали. Тут вот в них написано, что Вы собирались распространять чуму. Мировая наука этого не может сделать - ведь ещё бациллы чумы не открыты.
- Мировая наука не может, а я могу. Я, доктор Арш, всё могу. Никто в мире ещё не отравлял водопровод, а я могу, и чуму могу!
- Бросьте паясничать, доктор, с Вами серьёзно говорят.
- А я тоже серьёзно говорю, гражданин следователь.
Словом, доктор Арш отказался переписывать свое "показание". Обвинение в принадлежности к правотроцкистской организации отпало, но доктору Аршу было предъявлено обвинение в пропаганде "контрреволюционного" анекдота, и доктор Арш был приговорен по ст. 58 УК пункт 10 к 5 годам лишения свободы.
Доктор Арш действительно был мастером анекдотов. Человеком смелых мыслей и суждений. Таким он показал себя, находясь в нашей камере. Почти каждому, находившемуся в ДПЗ, предъявлялось обвинение в шпионаже в пользу Германии или Японии и доктор Арш по этому поводу говорил:
- Глупое обвинение! Зачем Гитлеру иметь у нас тысячи и тысячи шпионов? Это дорого бы стоило и быстро была бы разгромлена вся сеть. Ему достаточно было иметь шпионами Тухачевского и Бухарина, и он бы всё, что ему нужно, знал.
Каждому арестованному "участнику правотроцкистского блока" приписывалось стремление убить Сталина (террор). Доктор Арш в связи с этим заметил:
- Если Сталина собирались убить сотни тысяч человек, то он, значит, заслужил это.


В период так называемого следствия арестованных часто перебрасывали из камеры в камеру. После подписания "показаний" их по какому-то принципу группировали и подолгу держали в одной и той же камере без передвижения.
Месяцев десять в конце 1938 - начале 1939 г. не менялся состав нашей 6-й камеры. Длиной она была метров 6, и шириной в рост человека; головой ложились к одной стене и ногами почти касались противоположной. В этот состав входили: Михаил Яковлевич Боровков - красный партизан; Петр Петрович Датченко - бывший красногвардеец, работал зав.орготделом горисполкома; Володя Шидловский - зам. начальника ОРСа одной из шахт; Вася Меркулов - секретарь комсомольской организации АртемГРЭС; Миша Вершинин - управделами горкома комсомола; Савченко (имени не помню) - старик, колхозный сторож; Марк Григорьевич Косой (Косых) - бывший зав.горздравотделом; Ваня Мосин - фабзаучник, и я. Иногда к нам на время подбрасывали ещё одного-двух человек, но находились они у нас недолго. Я, по обыкновению, был старостой камеры. Я уже сказал, что Марк Григорьевич владел гипнозом (как врач-гинеколог пользовался им при родах и в некоторых других случаях). Мы стали упрашивать его провести сеанс гипноза в камере. Особенно просил об этом наш общий любимец Ваня Мосин. Марк Григорьевич долго отнекивался. Наконец мы его всё-таки уговорили. Он согласился продемонстрировать силу гипноза только на одном из нас - на Ване.
Дело было днём, после обеда. На глазах у всех Марк Григорьевич усыпил Ваню. Предложил сонного Ваню поднять и положить головой на колени одному из присутствующих, ногами - на колени другому так, что тело Вани держалось на голове и ногах, ничуть не согнувшись. Марк Григорьевич предложил Мише Вершинину сесть Ване на живот. После некоторого колебания тот сел. Тело Вани оставалось вытянутым и, словно деревянное, ничуть не прогнулось... После этого эксперимента Марк Григорьевич приказал Ване подняться. Ваня поднялся, встал на ноги.
- А теперь, Ваня, покажи нам, как ты работаешь в мастерской, - предложил Марк Григорьевич.
И Ваня начал старательно закладывать и зажимать в тисы какую-то деталь, зажал, затем взял, видимо, рашпиль, быстро начал точить, проверяя свою работу.
- Молодец!
Марк Григорьевич попросил Ваню станцевать, и он начал приплясывать, потом, после предупреждения Марка Григорьевича, энергично стал отбиваться от "налетевших пчел". Мы все от души смеялись.
Но в заключение Марк Григорьевич допустил то, чего не следовало делать - он сказал:
- Смотри, Ваня, вон твоя мама пришла!
- Мама! - не своим голосом закричал Ваня и со слезами бросился "обнимать" её...
Мы все были потрясены - у каждого "горе застряло в горле комом".
Потрясён был, видимо, и Марк Григорьевич - он тут же стал успокаивать Ваню. Ваня стих, улегся и проснулся минут через 5 или 10. Он ничего не помнил, что делал во сне, пожаловался только на то, что немного болит голова.
Позднее Марк Григорьевич дал нам научное объяснение гипноза, его действия, сказал, что нельзя усыпить того, кто не хочет уснуть, кто будет сопротивляться гипнозу и категорически отказался устраивать ещё подобные сеансы.

Удивительно, как люди могут приспосабливаться к обстановке! И это можно было хорошо видеть в ДПЗ.
Несмотря на строжайший запрет, мы почти все имели и карандаши (кусочки), и листочки бумаги, и самодельное домино, и шахматы, и многое другое. Откуда всё это бралось и как хранилось? Например, карандаши и бумагу "доставали" во время допросов в кабинетах следователей. Многие наловчились это делать так, что чуть ли не на глазах у следователя тащили с его стола, что на нём лежало. Достаточно было следователю куда-нибудь на один миг отвернуться, чтобы с его стола исчез карандаш или лист бумаги.
Был такой случай. Где-то весной 1939 г. <в марте> проходил 18-й съезд ВКП(б). Об открытии его нам передали из другой камеры. Очень хотелось хоть что-нибудь узнать о нём, может и о нас там что-нибудь сказано?! И вот к следователю вызвали Васю Меркулова. На столе следователя Вася увидел газету с сообщением о работе съезда и нацелился на неё. И когда следователь нагнулся, чтобы зачем-то заглянуть в тумбочку стола, Вася успел стянуть со стола газету и запихнуть её под рубашку.
Какая это была радость для всей камеры! С какой жадностью мы набросились на неё: забились в угол и устроили читку - дело было днём, и надзиратель чем-то был занят. Только, вероятно, через часик к камере подбежал комендант Петров, подозвал к волчку Васю и потребовал вернуть газету. К этому времени мы её просмотрели, поэтому отдали коменданту. К сожалению, ничего отрадного для себя в этой газете мы не нашли, но хоть что-то о съезде узнали, и это уже было дорого!

 

А как прятали запрещённые вещи? Как-то после утреннего чая мы уселись играть в сделанное из картонки домино. Нас "наколол" надзиратель Денисенко, исключительный службист. Он подозвал меня к волчку:
- Староста! Давайте сюда домино!
- Какое домино? - сделал я удивленную мину.
- Бросьте дурака валять! Сейчас же давайте сюда домино!
- Да никакого домино у нас нет!
- Я же видел, как играли!
- Да никто не играл! Это вам просто показалось, - упирался я.
- Смотри, староста, - отвечать будешь, - пригрозил Денисенко и отошёл от камеры.
Мы знали: Денисенко не отстанет, пока не добьётся своего. Поэтому ему назло решили продолжать игру, а я и ещё один товарищ сели у самой двери и стали прислушиваться к шагам надзирателя. Как мы и ожидали, через несколько минут он на цыпочках подошёл к камере, тихонько осторожно приоткрыл волчок и, конечно, увидел, что игра продолжается. Не отрывая глаз от волчка, Денисенко сказал: "Староста, давай сюда домино!"
Я поднялся, подошёл к двери и стал так, чтобы Денисенко через волчок не мог видеть куда будет спрятано домино.
- Гражданин Денисенко! Никаких домино у нас нет.
- Бросьте мне очки втирать! - с раздражением закричал Денисенко. - Сейчас открою камеру, найду, и тогда будет хуже.
- Пожалуйста, заходите в камеру и ищите, - сказал я, зная, что надзирателям в одиночку запрещено заходить в камеры.
Но Денисенко нарушил это правило, открыл камеру, зашёл, перерыл всё барахло, находившееся в камере, обыскал всех нас и ничего не нашёл! Злой-презлой вышел из камеры и через некоторое время вернулся со старшим надзирателем Фесенко, тоже службистом, пожалуй, даже большим, чем он сам. Открыли камеру.
- Староста! Где домино? - спросил у меня Фесенко.
- Никакого домино, гражданин Фесенко, у нас нет, - категорически заявил я.
- Смотрите! - угрожающе сказал Фесенко.
- Не отпирайтесь! - не выдержал Денисенко. - Я хорошо видел, как играли.
- Вы же, гражданин Денисенко, искали и ничего не нашли в камере. Я повторяю: вам просто показалось.
Остальные обитатели камеры стояли как по команде "смирно" и слегка ехидно улыбались.
- Тогда все в одних трусах выходите в коридор, - распорядился Фесенко.
Все сняли с себя что было на нас, и в одних трусах вышли в коридор. Фесенко и Денисенко всё в камере перерыли, просмотрели все щели, проверили все карманы, всё перетрясли и ничего не нашли! Со злобой удалились.
Мы знали, что Денисенко всё равно не отстанет. Чтобы ещё больше разозлить его и оставить в дураках, решили продолжать игру и проявить ещё большую бдительность! Игра продолжалась. Осторожно Денисенко опять подошёл к двери, приоткрыл волчок, увидел, конечно, играющих и каким-то необычным голосом сказал:
- Я же вижу, что вы играете!
- Никто не играет! - отвечали уже все хором.
Денисенко открыл камеру и чуть ли не умоляюще сказал:
- Я не буду трогать ваше домино, только скажите мне, куда вы его прячете?
- Никуда ничего мы не прятали, гражданин Денисенко, - сказал я. - У Вас, очевидно, галлюцинация!
Денисенко, очевидно, понял, что мы его разыгрываем, смеёмся над ним, и, со злостью плюнув, закрыл камеру. Больше он не стремился отобрать у нас ни домино, ни шахматы, хотя и видел, что играем.

Куда же мы прятали домино во время обыска камеры? Играли, раскладывали домино ("костяшки") на разостланном носовом платочке. Как только надзиратель замечал игру, все становились так, чтобы он не мог через волчок видеть, что делается в камере, а тем временем платочек вместе с "костяшками" совали в специальный мешочек. Когда же в камеру с обыском зашёл Денисенко, этот мешочек ловко опустили в карман плаща надзирателя, и когда он обыскивал камеру, домино находилось у него. А когда по окончании обыска он выходил из камеры, так же ловко мешочек был изъят. Точно так же было сделано и тогда, когда камеру обыскивали Денисенко и Фесенко вместе. Этим искусством - класть в карман надзирателя и вынимать у него из кармана во время обыска то, что он искал, - в совершенстве владел Володя Шидловский. У каждого из нас постепенно вырабатывалась какая-нибудь тюремная "специальность".

Длительное пребывание в одной камере как-то сближало людей. По крайней мере это было заметно по нашей 6-й камере, в которой я просидел около года. Не помню, чтобы у нас были скандалы. Правда, споры возникали часто. Иногда горячие и острые. По самым разным вопросам. Но они не доходили до ссоры. Сложилось взаимное понимание и уважение.
В начале 1939 года были разрешены передачи. Раз в неделю, по воскресеньям (дни передач получили название "родительских дней"). Не всем приносили передачи. Но каждый получивший делился ею со всеми. В частности, все получаемые в передачах папиросы отдавали особому "уполномоченному" камеры, Михаилу Яковлевичу Боровкову. Он по окончании дня передач подсчитывал полученные папиросы, делил их на 7 дней и ежедневно выдавал каждому, сидевшему в камере, определенную норму - всем без исключения поровну. Одну неделю приходилось по 10 папирос в день на брата, другую - по 20 и больше, а иной раз и всего по 3-4 папиросы. Никто не претендовал на большее, хотя бы весь папиросный фонд камеры состоял из его передачи.

Уже в начале 1939 года вызвал Жадовский:
- Сейчас устроим очную ставку с вашим однофамильцем - Бондаренко. Вы должны при нём подтвердить свои показания.
Мне стало ясно, что идёт какая-то проверка следствия по нашему "делу", и я решил, что настал момент возобновить борьбу за восстановление правды.
- Гражданин Жадовский! Вы же знаете, что я никаких показаний Вам не давал - я подписал только то, что Вы мне предложили. Поэтому мне нечего подтверждать.
Жадовского передёрнуло, но он, как обычно, не повысил даже голоса, повел своим гадючьим взглядом и приказал надзирателю отвести меня в одиночный карцер - №15.
В знак протеста, оказавшись в карцере, я отказался принимать пищу. Это была моя вторая голодовка. Продолжалась она 4 дня. О своем отказе от "показаний" и голодовке я передал по "телеграфу", чтобы об этом знали все товарищи по несчастью. На пятый день, без вызова к следователю, меня перевели в свою камеру.

Ко дню моего рождения - 30 мая 1939 г. Марк Григорьевич преподнёс мне необычный подарок: по этому случаю он сочинил чудесную аллегорию, назвав её "Бал цветов". Вечером он прочел её для всех. Слушали с напряжённым вниманием. Я был растроган и от души благодарил Марка Григорьевича. Она тронула и всех остальных, которые также выражали свою признательность ему и после не один раз просили Марка Григорьевича ещё и ещё прочитать "Бал цветов".

 

Судом оправданы

После второй голодовки меня долго не вызывали наверх. Приближался к концу июль 1939 года, когда меня снова вызвали наверх и объявили о предстоящем суде, предложив ознакомиться с обвинительным заключением. В нём говорилось, что созданная правотроцкистская контрреволюционная группа в составе М.Г.Бондаренко (руководитель группы), С.В.Бондаренко (зам.руководителя группы), Макарова, Подушко, В.Н.Удодова, И.Я.Башкирова и И.Д.Борисенко занималась антисоветской, контрреволюционной, диверсионно-вредительской деятельностью в сельском хозяйстве Шахтинского района. T.e. совершала преступления, предусмотренные 58 ст. Уголовного Кодекса, пп. 7,8,10 и 11 (эти пункты предусматривали наказания, включающие и смертную казнь). Дело подлежит рассмотрению военного трибунала Северо-Кавказского военного округа.
Я прочитал обвинение и расписался, что с ним ознакомился. Вернувшись в камеру, я начал передавать инструктаж своим "сообщникам", чтобы на суде они говорили только правду и отказались от ранее подписанных показаний, невзирая на запугивания, к которым могут прибегнуть работники горотдела НКВД, состряпавшие это дело. На второй-третий день я стал получать ответы: все выразили полное согласие с моим предложением.

За несколько дней до суда меня перевели в другую камеру. Все обитатели ДПЗ с большим интересом ждали, чем закончится суд. В новой камере друзья по несчастью решили отметить день предстоящего суда: кому-то с передачей попал глиняный горшок, в него налили кипяченой воды, бросили туда сухарей и засыпали сахаром; через несколько часов началось брожение. И вот утром в день суда, перед вызовом в суд, друзья торжественно угощали меня бражкой "для храбрости".

Суд состоялся 5-6 августа (или 8-9 августа, точно уж не помню) 1939 года в специальном полуподвальном зале горотдела НКВД, рядом с ДПЗ. Состав суда - 3 человека, все в военной форме, в каком звании - не помню. Вызывали на суд из камер поодиночке, - начали с рядовых "членов группы". Меня вызвали предпоследним. Когда конвойные через двор ввели меня в зал заседаний суда, на скамье подсудимых сидели уже все, кроме М.Г.Бондаренко. Председатель суда, уточнив мои биографические данные, спросил:
- Вы знакомы с обвинительным заключением?
- Да, знаком.
- Признаёте себя виновным в предъявленном Вам обвинении?
- Нет, не признаю.
- Считаете себя невиновным?
- Да, считаю себя невиновным.
- Но вот перед нами лежат Вами подписанные показания, данные Вами на предварительном следствии.
- Эти "показания" от начала и до конца неправильные, лживые.
- Вы же их подписали!
- Меня вынудили, заставили подписать.
- Кто заставил?
Я стал было рассказывать, каким издевательствам подвергался в ходе следствия, но председатель суда не позволил мне распространяться на этот счёт.
Суд перешёл к опросу по существу предъявленных обвинений о вредительстве в МТС и колхозах. В своих ответах я дал подробный отчёт, анализ работы МТС и колхозов за время моего пребывания на посту директора машинно-тракторной станции; цифрами и фактами убедительно доказал, что за этот период деятельность МТС и колхозов намного улучшилась: возросла производительность тракторов и комбайнов, повысилась урожайность, поднялись доходы колхозников. Так как в районе была только одна МТС, то я по существу держал ответ за состояние дел в сельском хозяйстве всего бывшего тогда Шахтинского района и тем самым отвергал обвинения, предъявленные всем обвиняемым.
Мои ответы и объяснения удивили членов суда - они не могли опровергнуть ни одной названной мной цифры, ни одного факта. Председатель суда спросил:
- А откуда Вам известны эти все эти данные, которые Вы называете?
- Я был бы плохим работником, если бы не знал положения дел в МТС и колхозах, которыми мне доверено было руководить.
- Но Вы находитесь под арестом уже более двух лет, могли ведь забыть цифры, которые так уверенно называете.
- Я пока не могу обижаться на свою память.
Во время судебного допроса я украдкой поглядывал на сидевших слева от меня "соучастников" и замечал по выражениям лиц их одобрение.

Последним суд допрашивал "руководителя группы" Михаила Григорьевича Бондаренко. Он также заявил, что не признаёт себя виновным в предъявленных обвинениях и отказывается от подписанных во время следствия показаний.
Тогда председатель суда пошёл на такой трюк. Он сказал:
- А вот Ваш однофамилец, подсудимый Степан Васильевич Бондаренко подтверждает, что Вы состояли в контрреволюционной правотроцкистской организации и занимались вредительством в колхозах.
Я находился в нескольких шагах от М.Г.Бондаренко и заметил, как это заявление председателя суда вызвало в нём растерянность, но он всё же ответил, что это неправда.
Председатель суда тут же задал мне провокационный вопрос:
- Обвиняемый Бондаренко Степан Васильевич! Вы подтверждаете, что подсудимый Михаил Григорьевич Бондаренко состоял в контрреволюционной правотроцкистской организации и занимался вредительством в колхозах?
Я немедленно и чётко ответил:
- Граждане судьи! Я ещё раз категорически заявляю, что никогда ни в какой контрреволюционной организации не состоял, о существовании её и о пребывании в ней М.Г.Бондаренко и о его вредительской деятельности никогда и ничего не знал и не знаю.
После этого моего заявления Михаил Григорьевич сразу ободрился и стал твёрдо и уверенно отвергать все предъявленные обвинения.
Допросом обвиняемых закончился первый день суда - все до единого "члены группы" не признали себя виновными в предъявленных обвинениях и отказались от показаний, подписанных во вредя предварительного следствия, и это сыграло, пожалуй, решающую роль. Они говорили суду правду, несмотря на то, что почти всех накануне суда вызывали к себе работники горотдела НКВД и угрожали, что, дескать, если вы на суде откажетесь от своих "показаний", то это может плохо окончиться для вас.

На второй день суд предоставил всем подсудимым последнее слово. Я всю ночь не спал и думал: что я должен сказать? Решил быть предельно кратким и ни о чём не просить. За ночь сочинил и заучил своё выступление. Если судебный процесс начинался с "рядовых членов группы", то последнее слово предоставлялось наоборот. Сначала оно было дано М.Г.Бондаренко, потом - мне. И я сказал: "Граждане судьи! Я прожил короткую, но хорошую, честную жизнь. Я не совершал никаких преступлений против большевистской партии, советской власти и советского народа. Поэтому мне не в чем раскаиваться и не о чем просить вас. Я знаю: моя судьба и жизнь находятся в ваших руках, и я с доверием вручаю их советскому правосудию. Я закончил."
Суд вынес оправдательный приговор: всех семерых "считать оправданными и из под стражи немедленно освободить".
В течение всего суда я смог сохранять внешнее спокойствие. Но… закончилось чтение приговора. Начальник охраны всем объявил: "Вы свободны" и, показав на дверь, сказал: "Можете выходить на улицу". Товарищи по несчастью бросились ко мне, стали обнимать, целовать и благодарить за самообладание, которое помогло и им стать свободными. Я не выдержал. Спазмы сдавили мне горло и слёзы, обильные слёзы покатились по моим щекам.

Из зала суда мы попали сразу на улицу. Было послеобеденное время. Южное солнце ослепило нас. Мои глаза за два с половиной года пребывания в подвале отвыкли от дневного, тем более солнечного, света, и мне трудно было смотреть. Но при выходе на улицу я, прежде всего, обратил внимание на то, как здорово подросли молодые деревца, высаженные вдоль тротуара у здания НКВД!
С улицы мы уже как свободные граждане зашли в горотдел НКВД, поднялись на третий этаж. Один из сотрудников горотдела провёл нас в кабинет к председателю трибунала. Он лично вручил каждому из нас справку о том, что мы по суду оправданы. Коммунистам (нас было трое из 7) рекомендовал сразу же обратиться в горком партии о восстановлении в партии. Всем посоветовал не распространяться о том, что мы пережили и видели за время пребывания под следствием. С этим я и мои товарищи по несчастью покинули ДПЗ.

Из горотдела НКВД вся наша "группа" направилась к бывшему начальнику контрольно-семенной лаборатории агроному Подушко - его квартира находилась всего в одном квартале от ДПЗ. Трудно передать, с какой радостью, заливаясь слезами, встретила неожиданное появление в доме мужа его жена. Мы, остальные шестеро, наблюдая эту сцену, тоже готовы были плакать от радости.
Здесь, на квартире Подушко, мы хорошо, с мылом, на свежем воздухе умылись, вместе все за одним столом пообедали (жена Подушко собрала к обеду всё, что могла, где-то достала даже по стопке вина!) и по-братски распрощались. Каждый спешил к себе домой.

 

До ареста я считал советский строй самым справедливым в мире. Я верил, что аресты, избиения, пытки и казни невинных честных людей - это присуще только эксплуататорскому строю; и если бы раньше, до прохождения ДПЗ, мне кто-нибудь сказал, что всё это происходит у нас, в СССР, я бы счёл это клеветой классовых врагов. Я был убеждён в непогрешимости наших органов безопасности - ЧеКа, созданных Лениным и Дзержинским. Пребывание в ДПЗ отрезвило и ужаснуло меня. Даже в гитлеровской Германии трупы казнённых выдавались их родственникам для похорон. А где могли найти хотя бы могилу родственники того же Саввы Григорьевича Вариводы и многих сотен других, расстрелянных в Шахтинском горотделе НКВД и сброшенных в старый ствол шахты? Где, в какой другой стране, арестовывали и высылали в отдалённые места жён и несовершеннолетних детей репрессированных граждан? То, что происходило в те годы в нашей стране и что пережил я, находясь в ДПЗ, не могло бы произойти ни в одной буржуазной стране, где права граждан охраняются законом; где осуществляется право на защиту и возможность доказать свою невиновность, если обвинение построено на клевете, измышлении следствия; где существует открытый суд (а не "тройка"), который подчиняется только закону (такого суда у нас нет и сейчас). Конечно, массовых репрессий могло бы не произойти и при нашем строе, если бы у руля правления страной находился другой рулевой.

За два с половиной года пребывания в ДПЗ я повстречался там с сотнями людей и среди них не обнаружил ни одного настоящего врага народа, каким представляли в печати и на собраниях трудящихся каждого арестованного. Среди репрессированных может быть попадались единицы таких, которые по тем или иным причинам были недовольны Советской властью (бывшие белогвардейцы, кулаки, подвергавшиеся раскулачиванию, некоторые попы и пр.), но даже в их числе не было ни одного, состоявшего в контрреволюционной правотроцкистской организации. И самой такой организации не существовало в г.Шахты (как, видимо, и в других городах и селах страны). Эти организации "создавались", т.е. фабриковались органами НКВД на основе т.н. "показаний" арестованных. "Показаний", которые добывались при помощи угроз, истязаний и пыток.

Возникает вопрос: кто был организатором этих массовых репрессий, в чьих интересах делалось это, кому это было нужно? В истории, в том числе и в истории нашей Родины, было немало случаев массового террора, физического уничтожения тысяч и тысяч людей (взять хотя бы опричнину Ивана Грозного), но во всех этих случаях истреблялись противники царя, противники его политики, противники существующего строя. А в сталинские времена под флагом защиты марксизма-ленинизма уничтожались тысячи и тысячи честных и самых преданных ленинизму и Советской власти людей.
Сколько всего было репрессировано за время сталинского правления - таких данных нет, они не оглашены. Но в 1956 г. на семинаре при ЦК КПСС идеологических работников, на котором я присутствовал, выступал Генеральный прокурор Руденко. Попросив нас не записывать цифры, он сказал, что на день смерти Сталина в лагерях по политическим статьям находилось 1,5 млн человек. Сюда не входят расстрелянные и погибшие в лагерях с 1930 по 1953 гг., а также те, которые к моменту смерти Сталина отбыли сроки заключения и были освобождены (хотя они, как правило, повторно подвергались бессрочной ссылке).

По-своему массовый террор 1937-1938 гг. объясняли многие "враги народа" из простых рабочих и колхозников. Они говорили так: "Сталину нужно осваивать Колыму и другие места - надо строить там дороги, посёлки, шахты. Охотой туда никто не поедет. Вот он и решил набрать людей. Тут хочешь - не хочешь, а 10 лет дадут, и отработаешь, никуда не денешься." Поэтому большинство арестованных из рабочих и колхозников без всякого сопротивления подписывали сфабрикованные работниками НКВД "показания" как контракт на отработку в лагерях определённого срока. Возможно, какое-то основание для такого понимания происходивших массовых арестов и было, но истина состояла в другом. Ведь арестам подвергались не только здоровые мужчины, но и старики; арестованных не только отправляли в лагеря, но тысячи были расстреляны. Были репрессированы и сосланы жёны и дети "врагов народа".
Среди обитателей ДПЗ были и такие, которые считали, что Сталин не знает о происходящем, что работники НКВД вводят его в заблуждение, что он всё узнает, разберётся и правда восторжествует (я тоже вначале думал так), но таких с каждым месяцем становилось все меньше и меньше. Сталин, безусловно, знал, что происходило в стране (и происходило это с его благословения!). Он не мог не знать о массовых арестах и расстрелах партийных и советских работников, хозяйственных руководителей, командиров и политработников армии, представителей всех слоёв интеллигенции, тысяч и тысяч рядовых рабочих и колхозников. Ведь без ведома Сталина и его благословения ни один волос не упал бы с головы таких людей, как член Политбюро ЦК ВКП(б) Рудзутак (которого Ленин называл совестью партии!), Тухачевский, Блюхер и сотни других виднейших деятелей Советского государства!

Делалась попытка всю ответственность за совершённые злодеяния в 1937-38 гг. возложить на Берию. Но террор начался при Ежове (справедливости ради надо сказать, что после смены Ежова при Берии режим в ДПЗ был несколько смягчён). И Ежов и Берия, и в целом органы НКВД были послушным орудием в руках Сталина. В 1937-38 годах Сталин, опираясь на органы НКВД, фактически совершил государственный переворот и установил личную диктатуру в партии и стране. Для достижения этой цели нужно было подавить и физически уничтожить всех вероятных и потенциальных противников этой диктатуры, приверженцев демократии внутри партии и вне её; создать в стране обстановку страха и беспрекословной покорности "вождю", его воле. Вот для чего Сталину нужен был массовый террор. Сталин использовал имя и знамя Ленина (который терпеть не мог Сталина и предлагал сместить его с поста Генерального Секретаря ЦК) для разгрома и физического уничтожения ближайших соратников Ленина, партийных кадров, верных ленинизму.
Этим самым Сталин, на мой взгляд, преследовал и другую цель - фальсифицировать историю Октябрьской революции и выставить себя в роли вождя этой революции. К сожалению, правда о Сталине старательно затушёвывается. Даже книга Джона Рида "10 дней, которые потрясли мир" с предисловием Ленина вновь изъята из библиотек. О ней стыдливо умалчивают нынешние руководители страны (даже то немногое, что было сказано Хрущёвым, старательно замазывается). Но я верю, что пройдет время, и история скажет своё правдивое слово о Сталине и его времени.
Может быть, когда-нибудь прояснится вопрос и о том, кто убил С.М.Кирова, смерть которого послужила поводом и оправданием последовавшего за ней массового террора в стране.

 

Чем же объяснить, что в 1939 году массовые аресты пошли на убыль, и часть ранее арестованных была освобождена? Почему, в частности мне и моим "сообщникам" удалось выбраться из ДПЗ на волю? По моему разумению, массовый террор прекратился потому, что, во-первых: к 1939 году цель его - обеспечение единоличной власти и беспрекословного преклонения перед личностью Сталина, - была достигнута, и, во-вторых - дальнейшее продолжение массового террора могло бы подорвать окончательно основы Советского государства и основы самой Сталинской диктатуры.

Лично меня же спасли, как мне кажется, три обстоятельства:
а) я в момент ареста был небольшим начальником (поэтому мной не интересовалось областное НКВД);
б) мне было в момент ареста всего 33 года, я был силён и смог перенести выпавшие на мою долю физические испытания;
в) на первых порах у меня хватило и моральных сил оказать сопротивление следствию - отвергать сфабрикованные обвинения (больше года я отказывался признавать себя врагом народа), вследствие этого дело мое затянулось (это означало выигрыш времени!), а к августу 1939 г., т.е. к моменту суда обстановка в стране (и, видимо, установка в отношении находящихся под следствием) изменилась.
В течение всей своей жизни я не мог терпеть чинопочитания, угодничества и подхалимства; вообще избегал встреч с большими начальниками и высокопоставленными деятелями, даже теми, которых глубоко уважал. И это в какой-то мере помогло мне уцелеть - мне не смогли приписать "связи" ни с кем из вышестоящих "врагов народа".
Сыграло свою роль и то, что на суде все "члены нашей группы" отказались от подписанных во время следствия "показаний" и имели мужество отстаивать на суде правду.

 

Возвращение к жизни

После приговора суда мне в горотделе сообщили, что Нина Павловна с детьми находится в посёлке Горняцкий (это примерно 120 км от города Шахты), работает счетоводом в горняцкой столовой. Чтобы ехать туда, к семье, нужны были деньги, а у меня не было и гроша. Не было белья, не было даже целых брюк. За два с половиной года пребывания в ДПЗ все износилось, сгнило. Надо было сначала заехать в МТС и получить там положенный двухмесячный оклад. Поэтому вместе В.Н.Удодовым я пошёл в Каменоломни, чтобы переночевать там у Владимира Николаевича.
Не доходя метров двадцати до своей квартиры, он заметил, что во дворе стоит его мать и с кем-то разговаривает. "Не хочу расстраивать мать в присутствии посторонних, - сказал он. - Давайте подождём пока она останется одна." И мы прошли мимо дома. Мы проходили молча, однако я видел, как волновался Владимир Николаевич. Но вот видим, мать зашла в дом. Мы следом за ней. Неописуема была радость матери, когда её единственный сын, которого она считала уже потерянным, обнял и поцеловал её! Жены Владимира Николаевича не оказалось дома - она вместе с двухлетней дочерью на время уехала к своей матери.
Владимир Николаевич вместе с матерью подобрали для меня бельё, старенькие штаны и рубашку (лучших у них не оказалось). Я немного приоделся. Ещё раз пообедали. А когда солнце клонилось к закату и надвигалась прохлада, мы вместе с Удодовым вышли за посёлок, улеглись на травку и с наслаждением вдыхали свежий степной воздух и в подробностях вспоминали пережитое - ведь в ДПЗ мы не встречались! Даже не верилось, что мы на свободе!

Утром мне надо было ехать в МТС. К этому времени она переселилась из Каменоломни в Сидоровку - на новую усадьбу (недалеко от шахты "Артём"). Туда по утрам со ст.Каменоломни отправлялся железнодорожный рабочий поезд. Утро было прохладное. Я спешил на станцию. На улице встретился бригадир тракторной бригады Калюжный. От неожиданности встречи он было шарахнулся от меня в сторону. Я поздоровался с ним. Справившись с растерянностью, он сказал:
- А ведь я перепугался, когда увидел Вас. Нам же говорили, что Вас расстреляли. И вот Вы, как будто с того света. Аж не верится...
Подобная встреча состоялась на вокзале ст.Каменоломни с бывшим завхозом МТС. Он купил мне билет до шахты. Снял с себя и надел мне на голову свою фуражку: "Возьмите, - сказал он, - холодно уже. А я сейчас пойду домой, у меня там есть что одеть". Дал мне ещё рубль денег, на всякий случай.

Не меньше были поражены и работники МТС, когда я появился в конторе. В бухгалтерии я предъявил справку Военного трибунала и мне выплатили двухмесячный оклад - 1000 рублей ("компенсация" за два с половиной года заключения), а также выплатили причитавшуюся мне задолженность по зарплате и подотчётам за время моей работы в МТС (в частности: в день ареста я сдал в кладовую запчасти, которые выкупил в Ростове за свои деньги), эту задолженность после моего ареста не выдали моей семье, а списали в доход государства.

На шахту Горняцкую поезд отходил со ст.Шахтная где-то в 4 часа дня. В ожидании поезда я сидел один за столиком в столовой-ресторане вокзала. К моему столику подошёл военный в звании комбата. Взглянув на меня, он удивленно спросил:
- Бондаренко?
- Да.
- А меня ты узнаешь?
- Хорошо помню - Кулаков.
Мы с ним вместе работали в редакции газеты "Молот"; когда меня направили в политотдел, его взяли в армию. Кулаков уселся за мой столик и внимательно стал рассматривать меня. Я понял, что мой внешний вид - все в прыщах лицо, странная одежда - вызывает у него недоумение.
- Ты где работаешь? - спросил он.
- В сельхозснабе, - с улыбкой ответил я.
Немного помолчав, он снова спросил:
- Нет, вправду, где ты сейчас живёшь и работаешь?
- Пока нигде, - снова с улыбкой ответил я.
- Странно... Ничего не понимаю, - пожав плечами, заключил Кулаков.
Я коротко рассказал ему, где я был и куда сейчас еду.
Выслушав меня, Кулаков доверительно сказал, что в армии тоже попересажали чуть ли не весь командный и политический состав и что сам он жил эти годы под страхом.

В посёлок Горняцкий, на конечную остановку, поезд прибыл уже в первом часу ночи. Кто-то из приехавших вместе со мною пассажиров проводил меня до шахтной столовой. Она, естественно, была закрыта. Но в помещении горел свет. На кухне работницы готовили завтрак и обед. Я постучался в окно. Спросил:
- У вас в столовой работает Нина Павловна Вильрат?
- Да, работает.
- Вы не знаете, где она живет?
- Знаем.
- Не проводите ли меня сейчас к ней?
Женщины о чем-то между собой посовещались и, не спросив, кто я, одна из них вышла меня провожать. Ночь была звёздная. Мы куда-то шли по пустырю. Затем в полумраке замаячили постройки. Это были обыкновенные землянки. У одной из них остановились. На открытом воздухе в нескольких шагах от входа в землянку стояла кровать, на ней кто-то спал. Работница подошла к кровати и, потрогав спящего, сказала:
- Нина Павловна! Я вот к Вам человека привела.
Нина Павловна подняла голову и... опознала меня. Работница столовой сразу же ушла. Нину Павловну я прежде всего спросил:
- А дети где?
- Тёма и Наташа вон спят на крыше.
- А сын… который без меня...
- Сына не было - была дочь. Но её нет.
Жуткая боль сдавила сердце. Хотелось кричать, но я, стиснув зубы, молчал. Молчала и она...

Крыша землянки, на которой спали Тёма и Наташа, была невысокой, я мог их достать без лестницы. И когда взошло солнце, я сначала снял с крыши спящую Наташу и отнес её в землянку; там на нарах сидела Нина Павловна. Возле неё я посадил спросонку ничего не понимающую дочку. Затем стащил с крыши Артёма. Он поспешил к матери, недоверчиво поглядывая на меня. С Ниной Павловной мы договорились, что я не буду ему называть себя, - интересно было проверить: узнает он меня или нет.
Я сел на скамейку у другой стены, против Нины Павловны, и стал спрашивать Артёма:
- А где твой папа?
- Не знаю.
- Куда же он делся?
- Милиция забрала.
Я улыбаюсь. Мать тоже улыбается сквозь слёзы. Артем поглядывал то на меня, то на неё, и, видимо, догадался и произнёс:
- А не ты папка будешь? - На лице появилась сияющая улыбка.
Я крепко обнял и поцеловал его, потом взял на руки и расцеловал Наташу.
Мать ушла на работу в столовую раньше, а мы - я, Тёма и Наташа, явились туда, когда шахтёры уже позавтракали; я заказал для Тёмы и Наташи всё, что они хотели. Стоял чудесный солнечный день. Из столовой я и дети, захватив с собой еду, отправились километра за 2 от посёлка на озеро и пробыли там почти до вечера. Тёма и Наташа купались, а я лёг на травку и хотел отоспаться (ведь уже несколько ночей не спал), но нервы настолько были возбуждены, что я не мог уснуть. Уже под вечер (хорошо помню!) я взял Наташу себе на плечи и мы возвратились в посёлок.

 

Кому нужен?

Отдохнув в Горняцком несколько дней, я отправился в г.Шахты восстанавливаться в партии. Написал заявление и передал в горком. Заявление рассматривалось без моего участия. Чуть ли не через день захожу в горком и мне вручают выписку из решения бюро: "В партии восстановить. За развал работы МТС объявить выговор". Я был крайне раздражён. За что выговор? За какой развал? Ведь даже в приговоре военного трибунала отмечено, что за время моего руководства МТС улучшила работу.
Такое решение бюро горкома объяснялось просто. В горкоме работал некто Савченко. Во время моего ареста он был зав.орготделом. Тогда он, вместе с работниками НКВД состряпал против меня дело, на основе которого меня исключили из партии. За истёкшие два с половиной года на борьбе с "врагами народа" Савченко (как и тысячи других) сделал карьеру - стал вторым секретарем горкома и теперь подписал решение бюро о вынесении мне выговора. Ему надо было как-то оправдать свою прошлую стряпню против меня. И вот он нашёл выход: дескать, не подтвердилось, что Бондаренко троцкист, враг народа, но в МТС-то было вредительство - аварии, поломки и пр.
Я решил протестовать. Не стал получать партбилет. Написал второе заявление в горком. Бюро разбирало его в моём присутствии, под председательством нового секретаря горкома Новокрещенова и единодушно отменило выговор, несмотря на возражения Савченко.

Уже с партийным билетом поехал я в Ростов - надо было устраиваться на работу. Зашёл в обком. За время моего пребывания в ДПЗ состав работников сменился дважды: в 1937 г. были арестованы и расстреляны - первый секретарь Б.П.Шеболдаев, второй секретарь - Малинов, зав.орготделом - Филов, зав.отделом пропаганды - Дволайцкий; в 1938 г. были арестованы и расстреляны - первый секретарь Евдокимов (бывший чекист), зав.орготделом - Шацкий (?), зав.сектором печати - Шестова (причём последние двое были обвинены в сознательном избиении кадров в 1937 г.) и др. В 1939 году первым секретарём был уже Двинский - бывший личный помощник Сталина. Все новые работники - это люди, которые пришли на партийную работу, как правило, в результате проявленной особой бдительности и активности "в борьбе с врагами народа", поэтому они не могли с пониманием относиться ко мне.
Не помню, у кого из работников обкома я побывал. Но помню, что ничего определённого мне там не сказали, принимали холодно, настороженно. Помню ещё, что когда спустился с четвёртого этажа в вестибюль на первом, мне стало дурно (физически был очень слаб), случился обморок. Каким-то образом возле меня оказался Караулов, бывший начальник политотдела Дундуковской МТС. Он где-то достал воды, дал мне попить, освежил лицо. Постепенно я пришёл в себя. Он спросил, что со мной. Я рассказал ему, где был два с половиной года.

В Ростове по старой дружбе я остановился на квартире у Саши Михалевича. Его не восстанавливали в партии. Работал он рядовым сотрудником в Ростовском областном отделении ТАСС (Телеграфного агентства Советского Союза). Когда я рассказал Михалевичу как меня встретили в обкоме, он посоветовал:
- Никуда ты не ходи. Поступай к нам. Сейчас нужен корреспондент по Вёшенскому району. Поезжай туда.
Поразмыслив, я согласился. На следующий день начальник областного отделения ТАСС Болдырев подписал приказ о моём назначении в Вёшенскую, с выплатой подъёмных.

Пока я ездил в Ростов, Нину Павловну переселили из землянки в нормальный деревянный дом.

Я отправился в Вёшенскую.

 

Письмо из Прокуратуры СССР: "28 июня 1948 г. Бондаренко С.В. Ростовская обл., г.Шахты, ул.Советская, д.97. -- В ответ на Ваше заявление сообщаю, что время нахождения под стражей в трудовой стаж не зачисляется. Непрерывный стаж работы за Вами сохраняется (разъяснение Пленума ВЦСПС от 11.01.1940 №55/106)."

<<<=== *********** ===>>>

 

© 2010 Тетради

Пожалуйста, не используйте материал без разрешения.


Hosted by uCoz